Красно-коричневый | Страница: 99

  • Georgia
  • Verdana
  • Tahoma
  • Symbol
  • Arial
16
px

Хлопьянов, еще не дойдя до образа, увидел, что это Богородица с младенцем. Младенец стоит у нее на коленях, обнимает за шею. По лицу Богородицы пробегают две блестящие маслянистые струйки. В коричнево-черной доске иконы открылись две скважины, одна под огромным немигающим оком, другая во лбу под накидкой, где слабо лучилась полустертая золотая звезда. Из обеих скважин проливались светящиеся струйки, по обеим щекам, завершаясь золотистыми недвижными капельками. Так течет из дерева и застывает смола. В воздухе храма перед образом Богородицы было горячо и душно, как в сосновом бору. Икона плакала, и от этого было мучительно-сладко и необъяснимо-тревожно.

Хлопьянов не пошел к иконе, пропуская стоящих за ним. Отступил в сторону и замер, продолжая через головы смотреть на большое, наклоненное лицо Богородицы, на ее слезы, на младенца, утешавшего свою плачущую мать.

Глаза Хлопьянова затуманились. Сквозь влажную дымку он увидел свою мать, – как начинают у нее дрожать губы и маленькие синие глаза наполняются прозрачными слезами, она говорит о погибшем отце, как встречались они в Ленинграде на набережной у мокрых, забрызганных дождем сфинксов. Эти материнские слезы вызывали в нем мучительное страдание, непосильное для детской души. И теперь, перед образом Богородицы, он вспомнил свою плачущую мать.

Его мысль, подхваченная струйками горячего воздуха, омываемая песнопениями хора, поплыла по незримой реке, совершая кружения, независящие от его воли. Он вдруг оказался на ленинградской набережной, у тех самых сфинксов, где прощались отец и мать, и каменные, с человеческими головами львы были мокрыми и темными от дождя, и он, юноша, трогал холодные камни, смотрел, как колышется на свинцовой воде тусклое золотое отражение адмиралтейской иглы.

Его мысль перенеслась в подмосковный лес, где он стоял среди голых осин, и снег мягко падал с небес, на ветки, на дорогу, на его молодое, поднятое к небу лицо, и все покрывалось туманной прохладной белизной. Он наклонился к земле, разгреб руками холодную снежную мякоть, увидел красный осиновый лист и поцеловал его, один, в подмосковном лесу, в снегопаде.

Потом, без всякой связи с этим снегом и поцелуем, он вдруг увидел кабульский морг, на земле под брезентовым тентом лежит голый, покрытый пылью труп лейтенанта. Волосы в белой пыли, брови, усы в белой пепельной пудре. Две дыры, в груди и в горле, пробитые пулями крупнокалиберного пулемета. Черная липкая сукровь. У глаз, где скопилась пыль, влажные комочки мертвых слез.

Это видение сменилось другим, – он идет по ночной дороге среди русских пустых полей, глядя на далекий деревенский огонек. Ему кажется, он идет уже много лет, с лесных опушек смотрит на него лесное зверье, а из окон деревенских домов провожают его чьи-то родные глаза, плачут, горюют о нем.

Дорога превратилась в свистящий вихрь вертолета, проносящегося над руслом сухого ручья, группа спецназа возвращается из пустыни домой, на полу связанный, захваченный в плен моджахед. Грязная чалма, босые избитые ноги, затравленные, с желтыми белками глаза.

Хлопьянов стоял перед плачущей иконой, и ему казалось, что Богородица плачет о нем, о его проживаемой жизни, в которой стерегут его неведомые печали и беды.

Кто-то тронул его за рукав. Отец Владимир звал его из храма.

Павлуша отправился осматривать свой измочаленный «Москвичок», а они вошли в двухэтажное здание с тихим привратником у дверей. От стен, от выскобленного дощатого пола, от матерчатых занавесок исходил едва различимый запах сельской больницы, – медикаментов, трав, пищи, человеческой плоти. Хлопьянов, ступая по коридору, спрашивал себя, какие силы он надеялся почерпнуть от больного, умирающего старика.

Старец лежал в солнечной келье под иконами, убранный в черное, шитое серебром одеяние, в остроконечном капюшоне, в длинном, одевавшем стопы покрове. По всей длине сухого недвижного тела серебряной тесьмой было вышито распятие, череп, кости, выведены знаки и письмена. Ложе схимника напоминало надгробье. Но из этого надгробья, из черно-серебряного негнущегося покрова смотрели счастливые голубые глаза, улыбался сквозь седую бороду стариковский рот, и большая рука с усилием поднялась и перекрестила вошедших.

– Опять радость!.. Опять повидались!.. А я знал, что приедете, не помер, все ждал!.. – отец Филадельф казался еще более немощным, чем тогда, в Москве, но свет от него исходил все тот же. Убранство келий, – старые, в растресканных коробах иконы, медные подсвечники с огарками, толстокожие книги, пузырьки с лекарствами, – все было освещено не солнцем, а стариковскими лучистыми глазами.

– Ну вы садитесь, а уж я буду лежать, силенки беречь, – большая, благословившая их рука бессильно легла на грудь, исчезая в черных складках одеяния.

Хлопьянов, переступив порог кельи, вновь, как и в первый раз, почувствовал облегчение, физическую легкость. Словно тело его было подхвачено теплой, пронизанной светом морской водой, которая не тянула его вниз, на дно, а держала в невесомости на теплых мягких ладонях. Но в этом облегчении оставалась легкая, необъяснимая тревога, неисчезающая печаль. Хлопьянов чувствовал эту печаль, усевшись в ногах монаха, глядя на серебряный вышитый крест, на серебряный череп и кости, вытканные на одеянии старца.

– Думал о тебе! – схимник улыбался Хлопьянову сквозь прозрачную бороду. – Ты – воин Христов! Сражаешься без устали! Много врагов положил, еще больше того положишь! Тебе нельзя отдыхать! Еще пострадай!

Слова старика были о войне и страдании, но он произносил их весело. Хлопьянову было не страшно, было легко, он улыбался в ответ, но легкая грусть оставалась. Серебряный крест упирался в серебряный череп. Большое сухощавое тело, неподвластное тлению, лежало в гробнице.

– На тебе промысел Божий! Ты живешь среди бурь, но не гибнешь! Бог тебя бережет для главного дела!.. Тебя недавно огнем палили, многие вокруг тебя испеклись, а ты цел!.. Рядом с тобой невинных людей разорвало, а тебя не достало!.. Друга твоего убили, к которому торопился, могли и тебя убить, но Господь уберег!.. Многие еще рядом с тобой падут, а ты уцелеешь!.. Для главного дела!

Схимник говорил весело, словно подшучивал над Хлопьяновым. Хлопьянов не удивлялся ясновидению старца, прозревавшего издалека его злоключения. Лежа на одре в удаленной обители, монах через пространство лесов и рек следил за Хлопьяновым. В момент опасности посылал ему невидимый знак. Останавливал или торопил, и смерть, пропустив мгновение, проносилась мимо, промахивалась, попадала в других.

Враги тоже за ним следили, ходили за ним по пятам, и он, окруженный злом, спасаемый добром, двигался к неведомой, ему уготованной цели, которую непременно достигнет.

– Ты пришел ко мне креститься!.. А тебе не надо креститься, ты крещеный!.. Крещен не водой, а кровью, которую проливал за отечество!.. И еще прольешь!.. Не я тебя благословлять должен, а ты меня!.. Не я тебе отпускать, а ты мне!.. Я тебя ждал, вызывал, думал, вдруг опоздаешь!.. А теперь доволен, свиделись!.. Дай-ка руку твою!

Хлопьянов послушно привстал, протянул старцу руку, и тот с трудом оторвал от подушки тяжелую в балахоне голову, стиснул руку Хлопьянова холодными костлявыми пальцами и поцеловал.