Женщина ожила. Поднялась в полупрозрачном облачении, в котором слабо сквозило хрупкое тело. Потопталась гибкими пальцами по паркету, как балерина на пуантах. Воздела руки, сделав несколько волнообразных движений, щупая воздух, собираясь взмахнуть и излететь. Вытянулась по лучу, упираясь стопами в слабое зеркальце, от которого вверх, туманно и призрачно восходил столп света, пропадая в стекле плафона. Ее тело превратилось в дрожащую тетиву, трепетало, вздрагивало. Вступило в страшную неравную схватку с земной гравитацией, планетарной угрюмой мощью. Уповало на чудо, на высшую волю, которая вырвет ее из кромешного бытия, где властвует смерть, господствует ограниченное неверное знание, примет ее на небо.
Коробейников молился, глядя на хрупкую танцовщицу. О том, чтобы совершилось чудо и их обоих заметили свыше. Услышали их искренний страстный зов. Освободили от гравитации смерти, от бессчетных земных могил, утягивающих в свою глубину. Живыми, не познавшими тленья, взяли на небо. Его умоляющая, верящая в чудо душа взывала к Господу, чтобы тот на мгновенье сместил непреложные земные законы, раскрыл беспощадный волчий капкан, в который уловлена жизнь, и он, утратив вес и вещественность, прозрачный для света, не отбрасывая тени, вознесся на небо.
Вокруг все молились, как в храме. Эта коллективная жаркая мольба помещала женщину в едва заметное серебристое облако. Словно вокруг нее распадались молекулы воздуха, создавалось иное, не подвластное тяготению вещество, копились неведомые неземные энергии. Вот-вот из-под ног ударит пышный огонь, толкнет ввысь, к законченному лепному потолку, к замутненному плафону, утянет сквозь этажи и железную кровлю, в дымное московское небо, и женщина, удаляясь, сбрасывая серебристое облако, растает, словно звезда.
Коробейникову казалось, что ее гибкие пальцы отрываются от паркета, она начинает облекаться в фиолетовый лепесток Фаворского света. Но фиолетовый свет померк. Женщина слабо вскрикнула, стала подламываться. Состоящая из нескольких переломившихся отрезков, упала на пол, похожая на подстреленную худую цаплю. Медленно вытянулась в предсмертной муке. Из узких ноздрей по бледному лицу покатились две тонкие струйки крови.
Все бросились к ней. Стали подымать. Факир отгонял их гневными взмахами:
- Не прикасайтесь!… Не мешайте выйти из астрала!… Возможны деформации… Пусть восстановится кривизна магнитных полей… Земля, Юпитер и Сатурн сложили свою гравитацию, и это привело к неудаче…
Женщину осторожно подняли, понесли в соседнюю комнату. Разочарованному Коробейникову это напоминало балет, в котором уносят со сцены станцевавшую смерть балерину.
Чувствуя опустошенность и слабость, стал искать глазами Саблина, чтобы позвать и уйти.
Однако музыка продолжала звучать, утрачивая заунывную мелодичность, обретая жаркий, горячечный ритм. Казалось, в кассетнике дышит огромное, жаркое легкое, сквозь свищ вырывается накаленный шумный воздух. Выскочил дюжий парень в косоворотке, подпоясанный красным ремешком, с белыми, расчесанными на прямой пробор волосами. Лицо его было со следами загубленной в пьянстве красоты. На лбу красовалась золотая перевязь. Он был похож на состарившегося Леля. Под музыку мощно, ритмично стал водить плечами, двигать сжатыми кулаками. Синие глаза яростно зыркали, ухарски подмигивали. Из раскрытых губ, сквозь желтоватые зубы, стала вырываться неистовая песня:
Товарищ Ленин, ты не виноват.
Тебя надул товарищ Карла Маркс.
Он жил давно, почти сто лет назад,
А на Руси тогда варили квас.
Парень водил глазами налево-направо, выхватывая из толпы себе на помощь других певцов, и те начинали петь. Как и он, сжимали кулаки, вздували бицепсы, начинали топтаться, наклонялись в разные стороны, медленно двигались по кругу.
Теперь над Русью грай веселых птиц.
Они сидят у нас на головах.
Клюют глаза у мертвых кобылиц,
Справляют свадьбы в рухнувших церквах…
Хоровод становился тесней. Огромное легкое в кассетнике свистело, шумело.
Но мы опять наточим топоры,
Опять уйдем в зеленый шум дубрав.
И веселиться будем до зари.
Ах, старый Карла, ты совсем не прав…
Коробейников начинал подпевать. Его затягивало в топочущий хоровод, влекло вокруг горячего костра, озарявшего вершины ночных деревьев. Он был, как и все, партизан, беглец, скрытник. Не лег под тяжкую пяту государства. Не устрашился жестоких законов, черных воронков, опутанных проволокой зон. Отверг парады и демонстрации, помпезные песни и лозунги. Не искусился на угрозы и лукавые уговоры, а ушел в леса, облекся в льняные одежды, волчьи меха. Водит колдовской хоровод, выдыхает жаркую безумную песню, от которой сотрясается воздух, гул идет по окрестным лесам и долам, и от этого трясенья начинают трескаться кремлевские стены и башни и от рубиновых звезд откалываются заостренные наконечники.
Мы запалим горючие костры,
У бочки выбьем золотое дно,
И встретим песней алый свет зари,
И с нами Бог наш светлый заодно.
И пусть над Русью грай веселых птиц,
И на крестах могильных свежий снег.
Мы оседлаем белых кобылиц
И на зарю направим резвый бег…
Кто он такой, Коробейников? Восторженный певец гигантских строек, целинных жатв, атомных реакторов и циклотронов, воспевающий державную красоту и величие государства? Или «повстанец», беглец, лесной язычник? Он художник, свободный в своем одиночестве, жадно внимающий звукам земли и неба, ненасытный в погоне за впечатлениями, свой со всеми, зорко и радостно взирающий на картины и образы, которые, данным ему от Бога талантом, перенесет в свою новую книгу.
Товарищ Ленин, ты не виноват.
Тебя надул товарищ Карла Маркс.
Он жил давно, почти сто лет назад,
А на Руси тогда варили квас.
Песня кончилась. Все, кто пел, горячие, жарко дышащие, не хотели прерывать пляс. Играли бицепсами, словно сжимали в кулаках топоры. Двигали плечами, похожие на косцов. Топотали, будто обминали огромное, в снегах, костровище. Кассетник продолжал грохотать, завывал, извергал безумную музыку, в которой дышали сделанные из овечьих шкур волынки, свистели берестяные дудки, звенели бубны, верещали трещотки, и кто-то неистово, по-разбойничьи, посвистывал.
- Ряженые, выходи! -тонко, с клекотом, прокукарекал Кок. Метнулся к верстаку, где пялились размалеванные жуткие маски. Схватил ту, что изображала деревенскую дуру Глафиру, сунул в картонный короб свою длинную, с золотым хохолком и острой бородкой голову. И по комнате поплыла набеленная, с бурачным румянцем девка, озирала всех огромными, словно синие блюдца, глазами, норовила лобызаться толстенными, малиновыми, размазанными в поцелуях губами, похабно подставлялась гостям, и те ее лапали.