Ростропович закончил играть. Он держал на весу руки с растопыренными пальцами, словно ожидая, когда с них стечет звук, весь до последних капель. Потом тряхнул кистями, будто смахивая брызги, и встал, как на концерте, раскланиваясь, улыбаясь, готовый принимать поздравления, привыкший к восторгам, нуждаясь в них, снисходительно позволяя себя славословить.
Собравшиеся не замедлили это сделать. Они стали хлопать, подходить и класть на рояль букеты, громко выражая свой восторг. Он пожимал руки, целовал дамам пальцы, погружал свое улыбающееся близорукое лицо в букеты роз, рассеянно и мило моргал, подслеповато щурился. Белосельцев искал глазами, не мелькнет ли за крышкой рояля волосатое личико уродца, не появится ли на мгновение карлица в красном колпаке с бубенцом.
– Приезжаю сюда всякий раз, как в родной дом! – заговорил маэстро, прижимая руки к груди и слегка шепелявя. – Меня считают космополитом, но я все-таки русский! Когда в России наступает беда, я бросаю все и лечу сюда! Я отменил мои гастроли в Париже, нарушил контракт и прилетел в Москву, чтобы в роковой час быть с вами, быть с президентом! Я виделся с ним и сказал, что хочу дирижировать на Красной площади у Кремля. Чтобы музыка моя транслировалась через громкоговорители на всю Москву! Чтобы под звуки моей музыки вы покончили бы, наконец, с этим сбродом, с этими неумытыми хулиганами, с недобитыми коммунистами и фашистами! Президент обещал, что он даст мне такую возможность. Моя музыка в эти дни, как бывало раньше, послужит торжеству новой, свободной России!
Он улыбался, обнажая фарфоровые зубы, и Белосельцеву казалось, что в его мигающих подслеповатых глазах была наивность и благость беспомощного ребенка и умная жестокость умелого палача. Все стали рукоплескать. Слуги поднесли шампанское. Маэстро чокнулся, сделал глоток. Под руки, окруженного цветами, женскими прическами и бюстами, его увели в соседнюю комнату. Сквозь белые, с золотыми вензелями двери Белосельцев увидел стол, тарелки с яствами. Слуги на вытянутых руках пронесли серебряные, окутанные паром посудины.
Белосельцев остался стоять. Взглянул на свои руки: они были красные, в маленьких волдырях, словно их обожгло крапивой. Под одеждой по всему телу разбегалась, жгла, горела невидимая сыпь, будто под рубашку забрались ядовитые жалящие муравьи.
– Я тебя искал! – неожиданно появился Каретный. – Нас сейчас примут! Здесь находится наш идеологический центр. А военные и административные вопросы решаются в другом месте!
Он увлек Белосельцева в противоположную часть особняка, проведя через ряд помещений, среди которых был зимний сад с экзотическими растениями, музей современной скульптуры с бронзовыми и каменными изваяниями, бар, где играла музыка и мерцали бутылки, и, наконец, приемная с молодым холеным секретарем, окруженным телефонами и компьютерами. Белосельцев опустился в удобное кресло, а Каретный что-то шепнул секретарю и исчез за дверью, обитой кожей.
Белосельцев сидел и думал, чем он, оказавшийся в логове неприятеля, может помочь собравшемуся у Дома Советов народу, обреченному на истребление под музыку Ростроповича. Как он, военный разведчик, очутившись в штабе противника, сможет добыть драгоценную информацию и обратить ее против врага. Эти думы были прерваны появлением двух посетителей.
Один из них, в длинном плаще, седовласый, породистый, напоминавший голливудского актера, картинно, с легким поклоном пропустил перед собой второго. Круглый, дрожащий, как пудинг, покрытый по щекам, затылку, овальному подбородку прозрачным розоватым жирком, лысый, с редкими нитями волос, он шел, постоянно кивая, на голове часто, как у целлулоидной игрушки, мигали выпуклые глаза, дышали влажные дырочки носа, склеивался и расклеивался от непрерывно произносимых фраз рот, выделяя липкую прозрачную слюнку. Этот молодой толстячок шагал, странно расставляя врозь ступни. Его костюм был смят, неопрятен. Шнурок на туфле развязался и волочился по паркету.
Белосельцев узнал в толстячке Гайдара. Тот остановился у кресла и на всякий случай кивнул Белосельцеву как знакомый, продолжая говорить:
– Его вечная осторожность просто необъяснима! Он не может себе позволить столь долго испытывать наше терпение! Мы все повязаны круговой порукой. Или победа, или, не обессудьте, фонарь! В конце концов, хер с ним! – он вдруг выругался, оттопырил брезгливо розовую губу. – Не хочет даром, заставим! – На его студенистом, поросшем редкой щетинкой лице проступило жестокое, хищное выражение.
Белосельцев был ошеломлен этой встречей. Тот, кто являлся в его представлении символом напыщенной мнимой многозначительности, высокомерного учительства, бессердечного зла, кто с настойчивостью олигофрена уничтожал драгоценности и богатства страны, кто, неприятно чмокая, подергиваясь и постанывая, внушал биологическую неприязнь, кто не исчезал из стеклянной колбы телевизора и безнаказанно, не боясь плевков, ударов кулака, выстрела из пистолета, мучил месяцами, годами, высасывал, как упырь, живые соки народа, был для Белосельцева античеловеком, антисуществом, – Гайдар стоял теперь перед ним во плоти, и развязанный шнурок волочился по паркету, когда он переступал своими разведенными врозь стопами. Рубаха расстегнулась на животе и обнажила тугое, в волосиках брюшко, а плоская переносица, разделявшая умные, окруженные белыми свиными ресницами глаза, была столь близко, что ее можно было тронуть пальцем.
Белосельцев испугался своего отвращения. Позыва встать и ударить. Он сидел, сцепив пальцы, сжав зубы, и слушал Гайдара.
Его неприязнь к Гайдару переходила в реликтовый страх, словно он столкнулся с лабораторным гибридом, результатом скрещивания человека с иным существом. Быть может, с глубоководной рыбой, когда горячее человечье семя было введено в холодную, лунного цвета икринку. Это надутое, прикрытое рубахой и брюками тело было рыбьим пузырем, который с легким шипеньем испускал газ и тут же наполнялся за счет непрерывного внутреннего распада. Казалось, от него исходит тлетворный запашок сероводорода: из его губ, ноздрей и ушей.
– Егор Тимурович, вас просят пройти! – почтительно пригласил секретарь.
Гайдар улыбнулся секретарю, показывая крепкие частые зубки. Еще раз, на всякий случай, поклонился Белосельцеву и вместе с голливудским актером проследовал за дверь, обитую кожей.
Как узнать, думал Белосельцев, о чем совещается с хозяином кабинета этот правитель, всплывший, как пузырек ядовитого газа, из бесцветных, сумрачных глубин бытия? О чем-то жестоком и гибельном для тех, кто собрался у Дома Советов, наивно голосит в мегафон, размахивает флагом, позирует перед телекамерами. А в это время здесь, в кабинете, разрабатывается гибельный план, и он, Белосельцев, обязан его разгадать.
Его отвлекло от размышлений появление двух новых визитеров. Один очень маленький, с черной курчавой бородкой и в черном долгоруком пиджаке, он был похож на раввина. Он был в круглых очках, сквозь которые смотрели печальные глаза пойманного зверька. Рядом с ним – большой силач с крепким подвижным туловищем, которому было тесно в одежде. Он похохатывал, скалил белые зубы, смотрел живыми, веселыми, ищущими развлечения глазами. В этом втором Белосельцев узнал Шумейко. Он вновь содрогнулся от острой неприязни и от страха обнаружить эту неприязнь, по которой он, засланный в тыл врага, будет изобличен и раскрыт. Он сощурил глаза, сжал зубы, упрятал свою неприязнь, как черепаха, в непроницаемый панцирь, и стал наблюдать за вошедшими.