– Пусть преступники и переворотчики не рассчитывают на животную покорность народа!.. Народ – не раб!.. Мы сбросили Гитлера и сбросим Ельцина!.. Сегодня сюда пришли десять тысяч!.. Завтра придут сто тысяч!.. Послезавтра – миллион!.. Миллиону не страшны автоматы и танки!.. Товарищи, сейчас по моему сигналу мы пойдем маршем по Москве в сторону Белорусского вокзала и дальше, по Ленинградскому проспекту, и создадим в районе аэропорта еще один очаг сопротивления!.. Эти очаги будут множиться, и пусть московская земля горит под ногами узурпатора!.. Красная Москва дает отпор государственному перевороту Ельцина!..
Телекамеры методично снимали его слова, жесты, красное, появившееся за его спиной полотнище, маленький, плотно стиснутый кулак, в котором были зажаты невидимые постромки, управляющие толпой. Она то замирала, слушая его клики, то сама начинала громогласно, единым дыханием скандировать: «Фашизм не пройдет!.. Фашизм не пройдет!..»
Белосельцев был не в силах помешать Трибуну. Он знал: уже начал осуществляться неумолимый жестокий план, в котором Трибуну, Офицеру, этой накаленной толпе уготовано просчитанное и выверенное место. И он, Белосельцев, управляемый, как и все они, содействует исполнению плана.
Он чувствовал, как события, какими бы сумбурными они ни казались, действия людей, как бы стихийно они ни проявлялись, его собственные поступки, как бы осмысленно он ни поступал, подчинялись неумолимой логике, были включены в последовательность, из которой были не в силах выпасть. Стараясь преодолеть эту навязанную волю, вырваться из этой последовательности, он стал выбираться из толпы, на ее периферию, где фонари озаряли туманную желтизну высоких неопавших деревьев.
Он вдруг увидел Офицера, одного, без сопровождения, пробиравшегося к тем же деревьям. Офицер опустил лицо, словно не желал быть узнанным. Белосельцев торопился ему вслед, но не для того, чтобы остановить или окликнуть, а опять подчиняясь невидимым, толкающим силам, включившим его в осуществляемый, не подлежащий изменению план.
В улочке, в тени, подальше от фонаря, стояла военная легковушка. Когда Офицер приблизился, из машины вышли двое, о чем-то наспех перемолвились, и все уселись в машину. Легковушка тронулась, Белосельцев устремился к ней, успев схватить ртом вонь бензина, проводить глазами красные габаритные огни.
Он бросился по улочке, не отдавая отчета своим действиям, не управляя ими, зная, что эти непроизвольные действия управляются извне, подчиняются плану. И как бы самостоятельно и своевольно ни поступал он, все будет сведено к результату, на который направлен план.
Из сумерек выкатило такси. Белосельцев кинулся на зеленый огонек, остановил машину, упал на заднее сиденье, сказав шоферу: «В аэропорт!» Замер, отдавая себя безымянным, управляющим силам, повлекшим его среди бесчисленных, запутанных маршрутов и траекторий города по одному-единственному, запланированному маршруту.
Не доехав до аэропорта, он вышел из такси напротив чугунных ворот штаба, которые темнели сквозь липы сквера в плазменных вспышках проспекта. Он чувствовал, что опередил легковушку. Явился на место первым. И еще есть возможность остановить Офицера, сорвать план какой-нибудь нелепой, непредсказуемой для противника выходкой.
Уклоняясь от машин, перебежал проезжую часть и выскочил в сквер, густой, душистый, разделявший проспект на два встречных потока. Прижался к стволу липы, из-под кроны, укрытый тенью, стал наблюдать.
Прямо перед ним мутно светилась бензозаправка. Она не работала. Редкие машины, сворачивая с проспекта, подъезжали к ней и тут же, не останавливаясь, набирали скорость и, мигая огнями, катили дальше. Желтыми огнями горели окна жилого дома. Было видно, как в сумерках на балконе висело белье. Ворота штаба были закрыты. За ними было темно и глухо, и казалось, сразу за стальной изгородью начиналось глухое пространство, без огонька, без звука. Изгородь рябила своими чугунными копьями, тянулась до угла, уходила вглубь. На углу мрачно горел фонарь, освещая сорную, бестравную землю.
У бензозаправки, чуть в стороне, не мешая редким заворачивающим автомобилям, стоял микроавтобус, без огней, наглухо закрытый, с обтекаемым ладным кузовом. Белосельцев вглядывался в него, пытаясь обнаружить за окнами признаки жизни. Отметил, что автобус стоит в том самом месте, где днем останавливался «Мерседес» Каретного: под металлическим козырьком с ярким, запрещающим курение знаком. Из своего укрытия Белосельцев различал этот знак – красный круг с перечеркнутой сигаретой.
Микроавтобус казался брошенным, запертым, но Белосельцев из-за дерева, вглядываясь в его изящные, обтекаемые формы, в его глянцевитый корпус, чувствовал, как за темными стеклами притаилась чуткая жизнь. Оттуда наблюдают, рассылают по сторонам сигналы. Белосельцев, словно в его нервные ткани был вмонтирован сверхчувствительный приемник, улавливал эти радиосигналы, но не мог их расшифровать.
Не случайно оказался здесь микроавтобус. Не случайно бензозаправка, расположенная на оживленном проспекте, бездействовала. Не случайно горели желтые окна жилого дома. И не случайно он сам, Белосельцев, прижимался к корявому сухому стволу, пахнущему осенью. Эта заданность, неслучайность сушили Белосельцева, лишали возможности действовать, импровизировать. Обрекали на бездействие.
Сначала он ждал, что вот-вот покажется военная легковушка, из нее выскочат Офицер с товарищами, и прямо здесь, у ворот, произойдет нечто ужасное и бессмысленное. Но легковушки не было. Волна за волной, с редкими промежутками, накатывались машины. Скапливались у далекого светофора, воспаленно светя фарами, сливаясь в сплошную линию огня. Разом срывались и, обгоняя друг друга, проносились мимо, обдавая сквер шумным шелестом, блеском, прозрачной гарью.
Он также ожидал, что вдалеке от центра, перекрывая движение, возникнет толпа демонстрантов. С красными знаменами, с колокольным звоном, с мегафонным стенанием приблизится, и все вокруг закипит, забурлит, и в перекрестье прожекторов возникнет Трибун. Но толпы не было. Мчались машины. В пустом темном сквере было пусто. Уходила в обе стороны сумрачная аллея, и пахло осенними листьями, землей, древесной корой.
Мало-помалу острота ожидания спала. Внимание и тревога стали рассеиваться. И внезапная мысль: здесь же, в этом сквере, два десятка лет назад молодой, счастливый, он брел, держа под руку девушку, и липы над головой были ярко-зеленые, с благоухающими клейкими листьями. Сквозь них лучисто прорывалось солнце, и девушка улыбалась, щурилась, ее хрупкий горячий локоть был смуглым, и ему хотелось прижаться губами к этой смуглой, в светлых волосках коже, к дрожащей от смеха шее, к маленькой, дышащей под блузкой груди. Они остановились у липы, быть может, у этой, и он не поцеловал девушку, а лишь прижался щекой к ее горячей свежей щеке.
Это воспоминание было чудным, болезненно-сладким. Он посмотрел на дерево, на постаревший, в морщинах и трещинах ствол, нежно его погладил. И дерево откликнулось на его прикосновение. Помнило его, помнило имя девушки, которое он сам позабыл.
Белосельцев подумал о Кате с чувством вины и боли. С тех пор как они расстались после поездки на Север, он лишь однажды на ходу позвонил ей. Ничего не успел объяснить и весь заметался, закрутился в водовороте жизни. Непременно сегодня же он зайдет к ней. Она станет поить его чаем, внесет под абажур эмалированный расписной чайник, поставит вазочку с вареньем и будет смотреть, как он размешивает сахар. Они начнут вспоминать свою недавнюю поездку, как они шли вдоль шипящего моря, как чайка падала с криком, раскрыв свой красный зев, как на дне смоляной ладьи, отгороженные мокрой доской, лежали огромные сонные рыбины, светлые, как зеркала. Об этом, драгоценном и главном, станут они вспоминать и готовиться к новой поездке, чтобы навсегда поселиться у моря.