Белосельцев понимал неправдоподобный ужас случившегося. Переживал его, как животный страх, заставлявший бежать и скрываться. Но ужас был не только в бойне, своей кровожадностью не сравнимой с тем, что ему доводилось видеть на войнах. Ужас был в том, что русские военные, с русскими лицами и именами, посаженные в знакомые ему русские бэтээры, столько раз спасавшие его от вражеских пуль и осколков, эти русские люди, недавние его сослуживцы, расстреливали безоружных русских людей, живших в русской столице, родившихся в московских домах, посещавших московские конторы и магазины. Эта бойня, развернувшаяся на московской улице, ломала и сокрушала нечто огромное, прочное, вековечное, что именовалось народом. Разделяла этот народ на два уродливых обломка, один из которых уничтожал другой. И это было ужасно.
Но среди этого кромешного ужаса существовало еще нечто, самое невыносимое и кошмарное, – он, Белосельцев, мог предотвратить эту бойню, но не сумел, обнаружил свою никчемность. Он, бездарный разведчик, был в ответе за эту мясорубку.
Стучало, шуршало, искрило. Казалось, огромный точильщик в черном фартуке прижимал белый нож к наждачному колесу, рассыпая сполохи искр.
Мимо Белосельцева четверо парней, по виду студентов, несли за руки, за ноги пятого спиною вниз. С этой спины свешивалась, волочилась по земле какая-то узкая кровавая лента – то ли тряпка, то ли выпавшая из тела кишка.
За ними проковылял мужчина без пальто, в растерзанном пиджаке. Он держал в левой руке перебитую правую руку, и она, как сломанная ветка, бессильно свесилась, отекая кровью.
Какая-то тучная полногрудая старуха с растрепанными волосами брела между деревьев, шатаясь. Припадала седой головой к стволу, кашляла, харкала, а потом, всхлипывая, продолжала брести, колыхая рыхлой грудью.
От телецентра, нацелив прожектор, выскочил бэтээр, приземистый, черный, с ослепительным жалом прожектора. Он приближался, увеличивался, настигал разбегавшуюся толпу. Белосельцев ждал, когда ударят из башни короткие белые пунктиры, продолжат убийство людей, настигнут старуху в деревьях, мужчину с перебитой рукой.
Прожектор светил ему прямо в лоб. Броня толкала перед собой плотную волну ужаса. Белосельцев не уходил, он врос в землю, стоял на пути транспортера, заслоняя лбом, животом, грудью отступавших и покалеченных. Засунул руку за борт плаща, нащупал под мышкой теплую кобуру с пистолетом и стал ждать, когда бэтээр приблизится на расстояние пистолетного выстрела.
Машина с металлическим воем накатывалась на Белосельцева, словно шла в лобовую атаку. Перед самым его лицом она развернулась, отвела в сторону слепящий прожектор, и он увидел торчащую из люка бритую голову механика-водителя, его безумные глаза, черный, с раструбом, ствол пулемета. Бэтээр, оседая на один борт, вильнул в вираже, пошел в сторону пруда, озаряя прожектором деревья, воду, далекую усадьбу. И в удаляющуюся корму, фиолетовую гарь и ребристые скаты Белосельцев разрядил обойму своего пистолета. Раздались негромкие, с равными интервалами хлопки, слабо и бесполезно звучащие среди стука крупнокалиберных пулеметов.
Он уходил от фонарей, от измызганного липкого асфальта под кронами голых деревьев, шурша ногами в пахучей влажной листве. Рядом с ним шел человек. Он что-то бормотал, хватался за голову, закрывал руками лицо. То ли плакал, то ли в бессвязной ругани скрежетал зубами. В прогале между деревьями, куда залетел слабый свет улицы, Белосельцев увидел Трибуна. Один, без мегафона, без охраны, он уходил от гиблого места, куда недавно привел толпу, вдохновленную им его певучими, как стихи, речами.
– Это вы? – Белосельцев попытался приблизиться, заглянуть ему в лицо.
– Не подходите!.. – истерически крикнул Трибун. Он заторопился, побежал, криво огибая деревья. Казалось, он хочет убежать в самую глубь, в чащобу, непролазную глушь и там забиться под корягу, под вывернутый корень и сгинуть навек.
Белосельцев вышел к домам, к горящим фонарям. Впереди струился полный огней проспект. Переливался нержавеющей сталью монумент с ракетой. Стука пулеметов не было слышно. Под ногами густо валялись какие-то пакеты, консервные банки, тряпье, будто здесь перевернулась колымага с мусором и хлам засыпал дорогу.
Его нагнала машина реанимации, белая, с красной полосой, фиолетовой мигающей вспышкой. Она издалека надрывно выла. Белосельцев посторонился, пропуская «Скорую помощь». Машина затормозила, задние дверцы приоткрылись и кто-то громко позвал:
– Белосельцев!.. – Из машины выглянул Каретный в белом халате и медицинской шапочке. – Давай сюда, живо!..
Белосельцев запрыгнул в машину. Та рванула, набирая скорость. Она была полна приборов, которые вначале показались медицинским оборудованием. Но они оказались радиостанцией и блоками питания. Тут же сидели двое, тоже в белых халатах. Один держал в кулаке переговорное устройство и повторял:
– Я – Башня! Я – Башня!.. Скопление рассеяно!.. Коробки продолжают работать по толпе!.. Обстановка нормальная!.. Как слышите меня?.. Прием!
Они мчались в машине «Скорой помощи» по проспекту. Белосельцев тупо рассматривал красный крестик, вышитый на белой шапочке Каретного.
Напичканная средствами связи санитарная машина с военными в медицинских халатах мчалась по проспекту Мира, удаляясь от Останкино, рассылая в эфир позывные и коды, выуживая из ночного, изрезанного пулеметами неба боевые команды, перекличку стреляющих транспортеров, голоса штабов и пунктов управления.
Белосельцев, измотанный, потрясенный, сгорбился в углу машины, глядя, как у связиста из-под белой ткани халата выглядывает тугое колено в камуфляже. Прижимая к горлу тангенту, радист монотонно повторял: «Я – Башня!.. Я – Башня!.. Доложите потери!.. «Мимо, за шторкой машины, нарядно сверкал проспект, озарялись витрины гастрономов и универмагов, пылали рекламы и клубилась на тротуарах вечерняя толпа.
– Вот видишь, какая мочиловка вышла! – сокрушался Каретный, слегка приобнимая Белосельцева. – Делали все, чтобы развести конфликтующие стороны… Однако инстинкт толпы, инстинкт раздраженной армии… Все это ужасно!
– Я – Башня!.. Я – Башня!.. – монотонно повторял связист. – Запрашиваю о своих потерях… Как слышите меня?.. Прием!..
Машина, расплескивая бестелесные лиловые брызги, мчалась мимо Рижского вокзала, Крестовского рынка на красный свет. Включая ревун, обгоняла застывшие на светофоре автомобили.
– Я тебя видел в толпе, – продолжал Каретный. – Видел, как на тебя бэтээр попер. Еще бы секунда, и он бы тебе в лоб всадил! Я ему на борт передал приказ не стрелять. Он отвернул, а ты ему вместо «спасибо» корму пощекотал из «макарова»… Все понятно! В такие моменты нервы ни к черту! – Он успокаивал, утешал Белосельцева. А тот, опустошенный, сутулый, не желал ничего понимать. Не испытывал к Каретному ни благодарности, ни вражды, а только чувствовал страшную, тупую усталость, спасительно закупорившую все его мысли и чувства, напустившую в глаза слепую муть, заслонившую зрачки от невыносимых зрелищ.