Тут же у лавок, на тротуарах, сновали мальчишки-беспризорники, чумазые, словно вылезшие из дымохода. Осаждали проезжие автомобили, предлагали заказ из «Макдоналдса», лезли под колеса, плескали в стекла какую-то моющую дрянь, показывали языки. Насшибав деньгу, тут же на парапете пили пиво, курили, тузили друг друга. И снова кидались к автомобилям, нагло колотили в стекла, пугая проезжих дам.
Белосельцев, утомленный ядовитой пестротой и шумом, покидал ненадолго освещенную площадь. Углублялся в окрестные кварталы, известные своими милыми переулками, особняками, двориками, престижными, сталинских времен домами. Теперь из дворов веяло зловонием неубранных помоек, смрадными сквозняками из распахнутых настежь подъездов. В мусорных баках во тьме рылись согбенные, замотанные в лохмотья существа, гремели стеклом, звякали жестью. В укромных уголках притаились машины с погашенными огнями, и в них, чуть подсвеченные сигаретами, переговаривались таинственные люди. Где-то в подворотнях раздавался истошный крик, начинала верещать, свистеть угоняемая машина, звучал хлопок, похожий на выстрел. И на черных вонючих лужах, сквозь прогал, кроваво отражалась высокая реклама кока-колы.
Белосельцев, генерал разведки в отставке, свободный, ничем не обремененный, переживший крах СССР, «локальные войны» на всех континентах, после изнурительных и опасных лет, проведенных в Карабахе, Приднестровье, Абхазии, где служил, безуспешно пытаясь спасти державу, жил в своей обветшалой квартирке на Пушкинской, без дела, с обилием свободного времени. Использовал его для прогулок, случайного чтения, размышлений. Исследовал случившиеся с Москвой перемены и чувствовал себя путешественником, заехавшим в неведомый город.
Его детство и юность прошли на Пушкинской, и она представлялась ему душой Москвы, самым милым, светлым, духовным местом – вторым центром. Первым была Красная площадь, грозный державный Кремль, царственные соборы, гранитная усыпальница Ленина, там была ось, на которой держалась страна. Но Пушкинская, дивный Тверской бульвар, чугунная ограда, древний ветвистый дуб, деревянные скамейки, где заботливые, хлопотливые бабушки выгуливали очередное поколение внуков, новогодняя елка с хлопушками, чистая, продуваемая свежим ветром улица Горького, старомодные часы на фонарном столбе – все это было душой Москвы. И конечно же, ее смыслом, главным ее наполнением был памятник Пушкину. Граненые, окруженные лиловой дымкой фонари, бронзовые стертые цепи, склоненная в завитках голова, черная шляпа в руке. И если зима, то ком белого снега на голове и на шляпе, а если лето, то неизменный букет у подножия.
Пушкинская площадь была для Белосельцева самым родным и желанным местом. Теперь же, в эти весенние сумерки, она выглядела как бы воспаленно и казалась страшной, как больная, в сукрови, в дурном поту, в расчесанной экземе. Здесь, на тротуарах и скверах, было видно, какая зараза завелась в Москве, какая болезнь изъедает город.
Многие годы проведя на других континентах, являясь в Москву в командировки и в отпуск, он всегда стремился на площадь. Продолжая радоваться памятнику, фонарям и бульварам, замечал зорким взглядом признаки неведомой, занесенной в город инфекции. Крохотные вирусы и амебы, неразличимые глазом, поселились на чудесной площади. И она, не ведая того, что больна, наверняка как живая испытывала первый несильный жар, головокружение, покрывалась нездоровым румянцем.
Расхаживая по скверу вдоль овального гранитного фонтана, у газонов с зацветающими тюльпанами, он следил за горстками вольнодумцев. Сходились, шушукались, спорили о диссидентах, о кремлевских властителях, пересказывали едкие газетные статейки. Испуганно озирались, подозревая в каждом соглядатая и агента. Эти комочки и катышки вольнодумства множились, слипались. Появлялись мегафоны и трехцветные флаги. Вибрировали, рокотали мембранные голоса. Толпа с улицы Горького заворачивала в сквер, облучалась больной энергией мегафонов, уносила с собой тончайшие токсины.
В сквере заклубились митинги. Неистовые люди, все с признаками физического уродства, истошно орали, бесновато хрипели, топтали газоны. Их разгоняла милиция, грубо и ненавидяще. Толстую, с седыми волосами «революционерку» в бесстыдно задранной юбке вносили ногами вперед в милицейский автобус. Все быстро исчезло, будто фантомы унеслись на Луну. Помятые газоны, на траве женский, огромных размеров лифчик. Но через день, как приступ лихорадки, все повторялось – революционные агитаторы, грассирующие, с пеной у рта, остервенелая милиция, толстые ноги «революционерки» в синюшных венах, в складках желтого жира.
Начались демонстрации «демократических масс». Улицу Горького перегородили войска – зеленые каски, поблескивающие, как консервные банки, щиты. Клокотала толпа, словно ее полили кислотой. Мимо Пушкина, граненых фонарей разъезжал микроавтобус, и мембранный голос знаменитого попа-вольнодумца, отделенный от его черной сутаны, католической бородки, волосатых рожек и козлиных копытец, витал над площадью, как дух из преисподней. И казалось, что с площади сдирают покровы, оскверняют, насилуют.
Потом он попал на площадь зимой, в метельную ночь, когда горело угловое здание Театрального общества. Красное зарево распускалось в синеве как чудовищная пышная роза. Рушились балки, прыгали сверху охваченные пламенем люди, падали из дыма и снега обгорелые вороны. Этот пожар в центре Москвы напоминал конец света. Над площадью жутко, сквозь копоть и пургу пылало рекламное табло: кока-колы, и на нем отчетливо проступали цифры 666.
Оранжевые, словно пятна йода, кришнаиты сменялись пятнистыми, как саламандры, «афганцами». Армянские беженцы смешивались с крымскими татарами. Площадь казалась омутом, в котором кружились обрывки водорослей, сорванных бурей и потопом. А между тем тут же разворачивалась аккуратная компактная стройка. Возводились металлические конструкции, сгружались хрустальные стекла, мелькали нарядные, как конфетти, пластмассовые каски строителей.
И вдруг среди старомодных зданий, благородных обветшалых фасадов, гранитных парапетов и чугунных решеток возник ослепительный кристалл, многогранный аквариум, магическая призма, преломляющая свет, рассыпающая его на радужные пучки. Ресторан «Макдоналдс» растворил свои прозрачные бездонные недра зачарованным москвичам, и те, ослепленные неземной красотой прилавков, пряным ароматом заморских яств, потянулись бесконечными вереницами, повторяя изгибы тротуаров, опоясывая площадь, сливаясь в длинную, медлительную очередь, стремящуюся посетить новый «мувзалей», поклониться новому божеству. Так островитяне забытого архипелага идут подивиться на приставший к дикому берегу неведомый корабль. Так приобщенные к новой религии спешат поклониться грозному и прекрасному идолу. «Причаститься» гамбургерами и бигмаками и, вкусив откровений, унести их в растревоженных сытых желудках.
Огромные массы околдованных москвичей – академики, артисты, герои страны – стекались на площадь, чтобы пройти сквозь стеклянный саркофаг и там принять посвящение. Приобщиться к неземным тайнам, озариться мистическим сиянием. Облученные, сменив генетический код, отказавшись от прежнего мировоззрения, они расходились с потусторонним выражением глаз.
И лишь позднее, когда поредели очереди и число мутантов достигло необходимой массы, химия распада вплотную коснулась города. «Макдоналдс» вдруг опустел, как стеклянный гроб, и из него вышли на свет проститутки, сутенеры, бомжи. Так выпадает на дно гнилого болота ил. Так выступает из пор больного слизь сгоревших в болезни клеток. Пушкинская площадь, самое возвышенное и одухотворенное место Москвы, стала городским дном.