Вдали пылали Бендеры, молдавские пушки били в дома Дубоссар. Казаки-пластуны под Кошицей кидали гранаты в танк. Голые синеватые трупы плыли по водам Днестра, поднимали разбухшие руки, указывали в сторону Ельцина.
Белосельцев судил этих двух беспощадным судом. Кругом дымились границы, проваливались города, бросались во рвы убитые, и в облаке горького дыма, само как дым, мелькнуло лицо Хоннекера, серое, без единой кровинки.
Белосельцев судил клевретов режима, предателей и палачей. Их сажали на скамью, длинную, желтую, словно выточенную из костей. Среди ненавистных испуганных лиц, утративших былую надменность, был Козырев, сутулый, с непомерно большой головой, похожий на малька, с телескопическими, наполненными слизью глазами. Был Гайдар, тугой и распертый, наполненный газами, в капельках нечистого жира. Казалось, ткни его пальцем, и он лопнет, как болотный пузырь, выпустив струйку сероводорода. Был Чубайс, как подосиновик, с красной шляпкой, изъеденной улитками и мокрицами, пылкий, экземный, задыхающийся, будто с тайным грехом рукоблудия. Был Шумейко, похожий на зубатого мустанга, чья кожа в непрерывной пробегающей дрожи, в предчувствии удара хлыста.
Они усаживались на желтую костяную скамью, и штыки конвоя пламенели над их головами. По щеке Гайдара полз слизнячок, а Шумейко ковырял в лошадиных зубах длинным загнутым ногтем.
Вставали видения: огромные пустые заводы, остановленные и разграбленные, с поломанными конвейерами и станками. Космодромы с разрушенными ракетными стартами, с телами ржавых ракет, напоминавших туши убитых китов. Омертвелые города со стаями бездомных собак, с проспектами, заросшими лебедой и бурьяном. Разорванные нефтепроводы, из которых вяло и липко сочилась нефть, стекая в озера и реки. Кладбища транспортеров и танков, брошенных разбежавшейся армией. Полузатопленные корабли и подлодки, загаженные птичьим пометом. Антенны космической связи, оглохшие и ослепшие, направившие свои бельма в пустые небеса, и над ними, словно выклевывая остатки глаз, кружило воронье.
Виденья, как грозовые тучи, плыли над скамьей, и те, кто на ней сидел, вжимали головы, боялись смотреть, прятались один за другого.
Белосельцев слушал Клокотова, его обвинения. Представлял неизбежную казнь преступников. Их выводили по одному на утес, под которым кипело море свинца, хлюпало пузырями, выбрасывало тяжкие брызги. На этом кипящем море, как на молоке, дергалась серая пенка, в разрывах блестел ослепительно белый свинец. Приговоренные стояли на утесе, над кипящим свинцом, а сверху, из бездонной лазури, мчался ангел, сложив за спиной острые соколиные крылья. Бил в затылок казнимому обратным концом копья, и тот с тоскливым воплем летел к свинцу, касался поверхности, превращался в малую вспышку. Упал, мелькнул зеленоватой ядовитой искрой Горбачев. Канул Ельцин, сгорел, как крошка стеарина. Ангел ударил в затылок Гайдара, и тот кувырком, издавая нечеловеческий крик, сгорел на лету, лопнув, как хлопушка. Они сами бежали к краю утеса, гонимые смертной тоской. Падали в бездну, пропадали бесследно. Белосельцев, вглядываясь в витавшего ангела, слыша посвист отточенных крыльев, узнал в нем офицера спецназа, погибшего в Карабахе, подорвавшегося на мине-ловушке.
– Теперь что касается последнего пункта, – заканчивал свою речь Клокотов, бледный, утомленный, блестя глазами. – Да, мы писали про некую конспиративную виллу, где собираются заговорщики, разрабатывают план государственного переворота! Да, мы публиковали черновик документов, которые будут обнародованы Ельциным в день переворота! Сегодня мы еще не можем сказать, где эта вилла, кто разрабатывает документы. Но мы ведем журналистское расследование и в ближайшем номере газеты расскажем об этом подробнее!
Белосельцев прогнал наваждение, картины Страшного суда и праведной казни. Снова был обшарпанный зал, изможденный, желающий правды люд, пристрастный судья, лукавый наймит-адвокат, и Клокотов, изведенный в неравной, не имеющей скончания борьбе, говорил о секретной вилле.
Белосельцев знал эту виллу. Знал ее расположение среди дубрав и прудов Царицына. Он затем и пришел в газету, чтобы поведать о страшной тайне, рассказать о преступном заговоре. Здесь, в суде, он должен дать показания.
Он снова стал подниматься, отодвинув рукой бумажный плакатик с серпом и молотом. Потянулся к Клокотову, но судья, словно угадал его мысль, хлопнул ладонью о стол.
– Суд объявляет перерыв на три дня! – Назвав дату следующего заседания, он ушел в сопровождении двух немолодых разукрашенных фрейлин.
Народ поднимался, шумел. Наскакивал на адвоката, осыпал его насмешками, бранью. Пожимал руки Клокотову и профессору Киреевскому.
Они возвращались втроем в редакцию. Белосельцев порывался рассказать другу о своей тайне.
– Не сию минуту! – останавливал его Клокотов. – Вот вернемся, врежем по рюмке, передохнем, и тогда!
Они вернулись в редакцию. В приемной все так же восседала красивая секретарша и ее кавалер, который за это время, должно быть, успел повстречаться с ней в сумерках белой беседки, положить к ее ногам ворох белой сирени, погулять по липовым темным аллеям, выйти на берег туманного пруда, усадить в ветхую лодку, хлюпая веслами, поплыть на середину пруда, где лунное отражение, мелькание на воде бесшумных ночных тварей, и там, на пруду, слыша, как журчит из щелей лодки вода, поцеловать ее в губы. Все это он наверняка напел, наговорил ей, коротая часы, сладко мороча ей голову.
– Принеси нам закуску. Проголодались как волки! – приказал секретарше Клокотов, проходя в кабинет, пропуская Киреевского и Белосельцева.
– Что станем делать с иконой? – спросила секретарша, указывая на сверток. – Помогла она вам или нет?
– Помогла, – ответил Белосельцев. – Разверни и неси ко мне. Возблагодарим Господа за помощь!
Они уселись в кабинете за стол. Клокотов достал из шкафа бутылку коньяка, рюмки. Налил, поглядывая на дверь, поджидая секретаршу с закуской.
– Хотел тебе сообщить… – начал Белосельцев, пользуясь минутой покоя.
За дверью в приемной грохнуло, словно саданули кувалдой, со стены упала картина.
Клокотов кинулся к двери, распахнул. Горячее зловоние взрыва наполнило кабинет. Сквозь рыжий косматый дым Белосельцев увидел треснувший в щепках стол, отброшенных в разные стороны секретаршу и молодого журналиста. У нее свернута, перекручена шея, в синих набрякших жилах, оторванная, с красной костью рука. У него вместо лица красная жижа, словно плеснули в лицо горячий, с помидорами борщ.
– Икона!.. – выдохнул Клокотов. – Хотели меня!..
И уже раздавался по всем коридорам истошный женский визг, и толпились в приемной потрясенные сотрудники.
Ночь была бессонной. Одни и те же видения повторялись во тьме. Разорванное, с гроздьями висящих зубов, с красными, как помидоры, волдырями лицо журналиста. Синяя, перекрученная взрывом шея секретарши, обрубок руки с блестящим осколком кости. И какая-то беседка с колоннами, лодка на черном пруду. И снова страшное, с выбитыми глазами лицо, кровавые лоскутья одежды.