Теперь в этом каменном доме, в мешке, он обрекал на смерть четырех солдат и эту молчаливую женщину, выставлял их, как Филю, под пули врагов.
Его решение — занять оборону, защищать вокзальную площадь до подхода морпехов, выполнить приказ генерала — абсурд и безумие. Бригада разгромлена, и некому выполнять приказ. Разгромлена по вине генерала, и никто не вправе от горстки уцелевших солдат требовать выполнения приказа. Войска не придут на помощь. Генералы — трусы и воры. Министр — лгун и гуляка. Небось, парится в утренней баньке, отмокая от ночной попойки. В Москве — богатей и жулики, дурные, опившиеся мухомором депутаты, косноязычный, корявый, как вывороченный пень, Президент. Разбазарили Родину, разорили и исковеркали армию. Остатки из необученных крестьянских сынов, на изношенной технике, с тощим запасом еды бросили на убой. На войну, неясную по задачам и целям. Направили в город, населенный не врагами, не фрицами, а русскими тетками, чеченскими стариками. И эти соотечественники, наливая в стаканы вино, поднося шампуры с бараниной, вонзили нож в розовое горло комвзвода, испекли в угольки бригаду и только что застрелили Филю, который лежит на снегу, словно маленький темный зверек. И быть может, еще не поздно долбануть из гранатомета в грузовик, подорвать «Шмели», взметнуть над площадью красный шар огня и рвануть к вокзалу, к спасительной колее, уводящей из города в степь.
Он сидел, горевал, и что-то мешало ему отдать приказ к отступлению. Какая-то тяжелая угрюмая???? а месте. Вменяла ему, капитану, забытому генералами, оборонять вокзал, сторожить остывающее кладбище бригады, тусклую стальную колею, по которой должны же через час, через два, если остались в России войска, если остались русские люди, должны подойти морпехи.
Он увидел, как из соседних садов, убеленных еще не растаявшим снегом, над которыми краснели черепичные и железные крыши, из близкого проулка появился человек. Один, в пальто, в зимней шапке, нахохленный и сутулый. Неловко, по-стариковски передвигал нестойкие ноги. Нес в руках флаг, сине-бело-красное полотнище. Не белое — знак переговоров и перемирия, не зеленое, чеченское, с изображением какой-то зверюги, а трехцветный российский флаг, необычный и нелепый среди поверженной российской бригады.
— Какой-то доходяга! — сказал Чиж, осторожно и недоверчиво выглядывая. — Идет на полусогнутых!
Человек шел не к дому, а наискось, к грузовику. Были непонятны его намерения, его маршрут, место, откуда он вышел, и место, куда направляется. Он производил впечатление слепца, идущего с флагом долгие километры, много дней подряд. Теперь он пересекал эту площадь, попавшуюся ему на пути, не ведая о вчерашнем побоище. Пройдет со своим флагом сквозь обломки танков, посты чеченцев, кварталы домов и канет, растворится в зимнем тумане.
Человек дошел до грузовика, опустил флаг. Скрывавшиеся чеченцы приняли его, и некоторое время их не было видно. Через минуту человек показался. В руках его был мегафон, желтый, как огромный лимон. Он несколько раз прокашлялся, и мембрана направила его металлический стариковский кашель в окна дома.
— Русские солдаты, э-э-э!… С вами говорю я, депутат Государственной Думы, э-э-э!… Депутат… — Человек говорил расслабленным стариковским голосом, прерываясь и издавая странные блеющие междометия. Эта расслабленность, усиленная мембраной, наполняла площадь стариковской немощью, и эта немощь расслабляла и угнетала.
— Я — депутат… — Мегафон взвыл, словно в него вместе с ветром залетела огромная муха, заглушила слова. Кудрявцев не смог разобрать фамилию депутата — то ли Кораблев, то ли Кобылев. — Я нахожусь здесь по поручению Думы, э-э-э… и российской общественности, э-э-э… которая возмущена развязанной войной в Чечне, э-э-э… и требует прекращения военных действий…
Было необъяснимо появление пожилого депутата среди кровоточащей площади Грозного с дымными остатками бригады, среди чеченцев, которые радостно и свирепо торжествовали свою победу. Стремились добить последний хрупкий оплот обороны, засевших в доме солдат. Кудрявцев стиснул в кулак тающие остатки сил, чтобы выдержать удар победителей, а этот старикашка с развернутым российским флагом пришел под защитой чеченских стволов, дует и блеет в чеченский мегафон. Это походило на мираж, возникший в переутомленном сознании.
Отделенное туманным пространством желтое пятно мегафона продолжало вибрировать, словно транслировало голос бекаса:
— Вторжение российских войск в маленькую Чечню, э-э-э… расценивается мировой общественностью как акт агрессии, э-э-э… и противоречит Конституции… Многострадальный чеченский народ перенес столетний геноцид, э-э-э… как во времена царя, так и во времена Сталина… Нуждается в защите и самоопределении, э-э-э…
Казалось, в руках старика находится огромный желтый бекас. Это его голос, его металлическое верещание слышали солдаты. Бекас верещал и выблеивал о многострадальном чеченском народе ему, Кудрявцеву; который только что в черно-красной, как бред, ночи потерял бригаду, видел, как грузили на платформу обгорелые трупы товарищей, гнали колонну пленных. В зимнем саду его взводный захлебнулся кровью, посаженный на чеченский нож. Чеченцы, передавшие старику мегафон, застрелили Филю. И теперь этот чахлый депутат, превратившись в желтого бекаса, вещает им о какой-то Конституции.
— Хватит проливать кровь, э-э-э!… Русские солдаты, говорю вам как представитель российской власти, э-э-э!… Сложите оружие, э-э-э!… Это не будет считаться пленом, а поступком совести!…
Слепая бешеная сила поднималась в душе Кудрявцева. Ломила виски, напускала в белки дурную кровь, застилала разум красной поволокой. Мямлящий стариковский голос, наложенный на железные колебания мегафона, слышали не только засевшие в доме, но и сожженные, превращенные в обгорелые кости, кто еще лежал среди танков, висел в остывающих люках, смотрел провалившимися, выкипевшими глазами, скорчился, обклеванный вороньем. Они слушали и ждали, что ответит Кудрявцев.
— Что он там блеет, козел? — Чиж беспокойно обернулся к Кудрявцеву.
— Куда он нас вызывает?
— Пойди в квартиру, — приказал Кудрявцев. — Разыщи какой-нибудь картон. Сверни в рупор. Я ему отвечу.
Чиж убежал, а Кудрявцев занял его место на стуле у разбитого окна. Продолжал вслушиваться в мегафонные свисты и трели. Старался спасти свой рассудок от помутнения. Убирал с подоконника подрагивающий автомат.
Почему, — старался он понять, — почему этот депутат не здесь, в осажденном доме, не с малой горсткой русских обреченных солдат, а с чеченцами, чьи автоматы в нагаре после расстрела бригады? Почему московская власть, все эти журналисты, артисты, говорливые мужчины и женщины, заполонившие телеэкран, не с ними, русскими солдатами, захлебнувшимися в крови? Почему ненавидят Кудрявцева, его лицо, его оружие, его мундир, его речь, ненавидят его способ жить, который является не чем иным, как верностью присяге, которую он дал своей несчастной, забитой и расклеванной Родине, напоминающей разгромленную обезображенную бригаду? Почему ненавидят его, Кудрявцева?
Сверху из квартиры прибежал Чиж, свертывая на ходу грязный лист картона, на котором виднелись следы старушечьих чайников и сковородок. Протянул рупор Кудрявцеву.