Теплоход «Иосиф Бродский» | Страница: 117

  • Georgia
  • Verdana
  • Tahoma
  • Symbol
  • Arial
16
px

— Господа, — посол неохотно возвращался из мира грез в мир реальности. — Детство мое прошло на Западном побережье, и я мечтал стать зоологом, естествоиспытателем. Ничего никогда не слыхал о России. Я рано вступил в «Общество охраны китов». Однажды нам сообщили, что недалеко от Сан-Диего на песчаный пляж выбросился кит. Мы поспешили его спасать. Животное еще было живо, когда мы подъехали. Мы ломали голову, что заставило этого красавца покончить с жизнью, что явилось основой его суицидного инстинкта. Внезапно из раскрытого зева кита показалась человеческая голова, и скоро на свет вылез весь человек, в слизи, облепленный планктоном, в ракушках и мелких рачках, которые составляют излюбленную пищу кита. На плохом английском он объяснил, что является известным советским поэтом Андреем Дементьевым. Решил таким образом иммигрировать из СССР, не в силах выносить гнет режима. Чтобы быть проглоченным китом, он долго плавал в облаке планктона, прикидываясь одним из ракообразных. Наконец кит его проглотил, и поэт, перемещаясь в чреве кита, громко, как молитву, читал собственные стихи. Кит не выдержал декламаций и решил покончить с собой. От поэта, много дней проведшего в чреве кита, пахло несвежей рыбой и водорослями. Он тут же стал читать нам стихи. Я запомнил только одну строку: «Мне снился сон, что Пушкин был Кобзон». Эта встреча перевернула всю мою жизнь. Я поступил в Гарвард, стал интересоваться Россией, перечитал всего Достоевского. Когда приехал послом в Москву, снова встретил поэта Андрея Дементьева. Он ничуть не постарел. От него все еще пахнет водорослями. Теперь он ведет телевизионную программу «Народ хочет знать» и почти никогда не падает с трибуны от ветхости.

Савл Зайсман сделал глубокий вздох, наполнив мозг дымом, разбудившим генетическую память. Ему показалось, что в голове открылся бесконечный коридор, сквозь который сочилась лазурь. Вытянув руки, он летел на эту лазурь, возвращаясь вспять через миллионы лет эволюции. Вынесся на простор, где плескалось безбрежное море, отражая на волнах золотое солнце. В фонтане брызг, распахивая волны чешуйчатым телом, вынырнул динозавр, держа в зубах сиреневую скользкую рыбу.

— Весьма поучительная история, — сказал Савл Зайсман, ощущая свое тождество с рыбой, погибшей в зубах динозавра миллион лет назад. — А вы, любезный Аркадий Трофимович, — обратился он к Куприянову. — Что повлияло на вашу судьбу?

Куприянов не отрывал глаз от багрового угля в горловине кальяна. Уголь казался гигантской планетой в сопредельной галактике, откуда поступали непрерывные излучения, настойчивые сигналы. Планета, воплощение женственности, взывала, манила в сёои багряные глубины, сулила блаженство, невозможное на земле. Он знал, что чья-то душа, родная и верная, ждет его в иных мирах, посылая безмолвную весть.

— Мой случай особый, — произнес Куприянов, позволяя прелестной ножке Луизы Кипчак пробираться все дальше и дальше в недрах своего туалета. Утолив самый первый, непосредственный интерес, ножка перестала теребить то, что нуждалось в покое. Перебралась под рубахой на грудь, в надежде обнаружить нательный крест. Не найдя, просунулась из воротничка под подбородком Куприянова, поглаживая его щеку и почесывая за ухом. Франц Малютка, обкуренный, с остекленелыми зрачками, узнал ногу жену, схватившую мочку куприяновского уха. Но это не вызвало у него недоумения, а лишь породило умиление, любовь ко всем, благодарность за то, что приняли его в этот прекрасный загадочный мир, где правая нога жены не знает, что делает левая. — Мой случай особый, — повторил Куприянов. — В детстве у меня был попугайчик, синенький, желто-зелененький, с милым хохолком. Это была самочка, которую звали Сити. Она замечательно пела. Часто, оставаясь вдвоем, мы пели дуэтом. Это могло продолжаться часами. Между нами возникло чувство двух родственных душ, посвятивших свои жизни вокалу. Это чувство не могло не перейти в близость. При первом же соитии она умерла. Я не стал устраивать пышные похороны. Нашел пустырь на берегу Москвы-реки за гостиницей «Украина». Вырыл небольшую ямку, выложил ее изнутри фарфоровыми черепками, постелил серебряную бумажку от шоколада «Красная Москва», опустил покойницу, которая была как живая. Накрыл ее уютный склеп кусочком стекла, чтобы можно было приходить и на нее любоваться. А сверху утвердил керамическую плитку, на которой написал эпитафию: «Она была большой актрисой, питалась зернышками риса». Нередко я навещал могилу, посыпая ее крошками хлеба, пшеном и рисовыми зернами. Тихонько пел ее любимые романсы и арии, и мне казалось, что она подпевает. Однажды я уехал в Париж, где меня прослушала известная певица Галина Вишневская и тут же рекомендовала в Гранд-опера. Вернувшись в Москву, я с ужасом увидел, что весь пустырь у реки перерыт, повсюду взрывают котлованы, вгоняют бетонные сваи, утюжат гусеницами землю. Это мэр Лужков начал строительство делового центра. Меня словно ударила молния. Могила любимого существа бесследно исчезла. Вместе с ней исчезла последняя иллюзия, что мы все еще вместе. Я решил оставить карьеру певца и ушел с головой в политику. В конце концов мне удалось заставить мэра Лужкова назвать этот деловой центр именем моей ненаглядной Сити. Теперь, проезжая по Третьему кольцу, мне чудится, что это она, моя птичка, превратившись в небоскребы, хрустальные мосты и огненные рекламы, взирает на меня со словами: «Я здесь». Последние события таковы, что у меня возникла надежда на воскрешение моей милой Сити. Если стану Президентом, посвящу этому всю мою жизнь.

Он умолк, жадно припал к кальяну. Возлежащая подле него Луиза Кипчак казалась ему трогательной и любимой птицей, в голубом оперении, с золотисто-зеленой грудкой и милым хохолком, который так чудесно щекотал его ухо.

— Эту историю нельзя слушать без слез, — произнес Савл Зайсман. — Обещаю вам, дорогой Аркадий Трофимович, все мои знания посвятить воскрешению вашего незабвенного друга, птички Сити. По возвращении в Москву распоряжусь взять пробы грунта в районе строительства. Почва, как и вода, хранит генетическую информацию. Мы поместим образцы в банку, подведем электрический ток и станем взращивать вашу Сити. Это будет называться «Сити-банк». Сейчас же послушаем исповедь нашего дорогого Парфирия Антоновича. Пусть расскажет о своих изломах судьбы, — с этими словами Савл Зайсман обратился к Президенту Парфирию, который вкусил вместе с дымом легкую дозу «экстази» и мчался по альпийским снегам, переносясь с вершины на вершину в тот предзакатный час, когда швейцарские льды напоминают разноцветные хрустали, и он, легконогий лыжник, переносился с алой вершины на изумрудную, перелетал с золотого ледника на лазурный. Казался себе волшебным фонарщиком, развешивающим над Швейцарией цветные лампады.

— Вы знаете, что мое прошлое связано с КГБ, — не сразу отозвался Президент Парфирий, еще некоторое время летая над Монбланом, напоминавшим гигантский бокал рубинового вина. — Отслужив в Германии на конспиративной работе, я был переведен в Ленинград, где меня бросили на раскрытие американской шпионской сети. Мы подозревали одного человека. След вывел на него. Мне было поручено проследить за ним и взять в тот момент, когда он станет делать «закладку» в тайник. Я сел ему на хвост в районе Фонтанки, обратив внимание, как он трется спиной о конскую статую скульптора Клодта. Это был явный сигнал кому-то, с кем ему предстояло встретиться. У Казанского собора он долго стоял, взирая на памятник Барклаю де Толли, и ковырял в носу, подавая сигналы невидимому сообщнику. В арке Главного штаба он несколько раз чихнул, пользуясь акустикой и создавая эхо, которое не мог не слышать его подельник. Когда он переходил Дворцовую площадь, пролетавшая ворона уронила ему та шляпу жидкий известковый комочек, и он несколько минут чистил шляпу, при этом помахивая ею в сторону Невы, — намечал направление своих перемещений. Перед Медным всадником задержался минуты на три и показывал царю язык, корчил рожи, передавая кому-то шифрованное мимическое послание. Задержался на мосту и плюнул в Неву, что могло равно означать как сигнал тревоги, так и знак того, что опасности не существует. У Большой Пятничной мечети он сидел на скамейке, ел эскимо и кинул бумажку от мороженого не в урну, которая находилась рядом, а на дорожку, под ноги прохожим, что было явным предупреждением кому-то, с кем он выходил на связь. Уже вечером, на Литейном проспекте он съел пончик и вытирал сальные руки прямо о пальто, что на языке конспираторов могло означать: «За мной хвост». К ночи, желая от меня оторваться, он нырнул в подворотню, проскользнул внутренними дворами, миновал пару улиц и, зайдя на задворки дома, на котором, обращенная к проспекту, горела и переливалась реклама, остановился. Расстегнул штаны и стал мочиться. Никогда не забуду, как в свете рекламы переливалась его струя. Становилась то огненно-красной, то волшебно-голубой, то изумрудно-зеленой, то нежно-аметистовой. Он заметил, что я любуюсь. Подозвал меня, и мы вместе наблюдали игру цвета, пока не иссякла струя. Он произнес: «Вот так же в предзакатный час переливаются ледники Швейцарии». Я понял, что больше не могу находиться в рядах КГБ. Мы подружились. Эта дружба стала для меня судьбоносной. Ибо человек, в котором я подозревал американского шпиона, был не кто иной, как будущий мэр Петербурга, чья очаровательная дочь составляет сейчас цвет нашей компании. Я навещал их дом, когда Луиза была еще девочкой-подростком. Она не раз приглашала меня в ванную, где принимала душ, и просила потереть ее милую стройную спинку. Когда я тер, ее наивные, похожие на воробышков грудки трогательно трепетали, словно хотели взлететь.