И как быть теперь с «тамплиерами»? Нужны они еще или послать к чертям, куда им и дорога? Если Аскольд мертв, исчезают все моральные преграды, все обязательства Елагина перед «Стройинжинирингом» и можно спокойно звонить в прокуратуру и сдавать «наследника» со всеми его параноидальными идеями. И это не будет предательством. Единственное, что скверно, — нечего реально предъявить! Пока он никого не убил, любая прокуратура сочтет, что параноик не он, а доносящий на него начальник службы безопасности.
Что–то голова плоха, надо посоветоваться с Патолиным.
Майор огляделся. Охотный ряд и все примыкающие улицы забиты, машины тускло дымились, отсвечивая мокрыми крышами, как лежащие стада моржей. Когда все это стронется с места? Васю он отослал, собираясь вызвонить, когда закончит дела в Сенате. Сейчас, как же, вызвонишь. Что же, пешком? Его внимание привлекли огромные, болтающиеся туда–сюда двери. Метро! Господи, я отвык, даже выпало из сознания, что есть такой вид транспорта, с веселым стыдом подумал майор, ныряя в приоткрывшуюся дверь. Сейчас, раз–два–три — и демократично домчим.
Первое, чем встречает метро жителя городской поверхности, это запах. Воздух, пережеванный вагонными колесами в туннелях, и настоянный на испарениях похмельных попрошаек и несчастных или же хитроумных «мадонн» с картонками и замызганными детишками.
В метро нужен билет, вспомнил майор. Но в кассу — очередь человек двадцать пять. Вот тебе и демократичная скорость передвижения. К растерянно и недовольно оглядывающемуся господину в конце очереди тут же подрулил тихий парень и предложил билет на две поездки за сорок рублей.
Спрос еще даже ничего не спросил, а предложение уже вот оно. Еще одно наблюдение сделалось само собой. Все, кто звонил по мобильному в метро, были в состоянии явного и сильного ужаса. Все они хватались обеими руками за голову и страшно кричали.
В вагоне было жарко и душно, Елагин смотрел на свое смутное отражение в оконном стекле и пытался сосредоточиться. Это хорошо получалось, потому что сознание как бы текло в русле гудящего, ноющего, дребезжащего звука, вместе с туловищем тускло освещенного поезда.
Нет, от задуманной инсценировки отказываться не следует. Надо снять сцену на Казантипе и держать кассету в единственном экземпляре под рукой. Пора звонить «тамплиерам».
Поезд вдруг начал тормозить и остановился в тоннеле. Разумеется, не последовало никакого сообщения по радио. Но майора поразило не это, а тишина в вагоне. Когда опал главный механический шум, пропитывавший весь объем вагона, выползли на поверхность насекомые звуки: шепоты, покашливания, словечки, фразочки, смешки — и оказалось, что толпа пассажиров стоит как влажный лес, в кроне которого есть целая своя жизнь. И еще — общее состояние некоторой неловкости, оттого что скрытая от посторонних шумом движения беседа вдруг стала почти всеобщим достоянием.
Поезд, опять–таки без всякого объявления, тронулся и стал набирать ход, и тогда майор почувствовал, что его вызывают. Достал телефон, прижал к правому уху.
— Что? Что ты говоришь?! Да?! Что?! — крикнул Елагин и тут же прижал левую ладонь к левому уху, то ли потому, что ничего не было слышно, то ли потому, что сообщение было ужасным.
— Алевтина, открывай!
— Кто там?
— Не притворяйся, что не узнала. Или ты не одна?
За дверью явно ощущался приступ опасливого смущения, но Дир Сергеевич стал колотить кулаком в дверь — в знак того, что от него сегодня не отделаться.
— Я одна, но, может, в другой раз…
Кулак у «наследника» был не богатырский, но очень самоуверенный, такому не откажешь. Алевтина Ниловна Кусачкина, сослуживица Светланы Владимировны по институту и крестная мать Миши Мозгалева, звякнула цепочкой и впустила шумного гостя. Имелась еще и третья особенность у кандидата исторических наук Алевтины Ниловны, выгодная для Дира Сергеевича. Когда–то, еще на заре их знакомства, он ей нравился и, зная об этом, пытался подло завязать с ней роман, собираясь подтвердить народную мудрость, что все подруги твоей жены — твои потенциальные любовницы. Алевтина была редкой души девушка. Она через силу отвергла ухаживания, которых втайне жаждала, переболела свою любовь. У них с Митей установились ровные, явно приязненные отношения, но с каким–то все же не до конца исчерпанным подтекстом. Как будто под толстым слоем пепла оставался тонкий слой чего–то огнеопасного. Дир Сергеевич в минуты неудач, особенно таких, в каких стыдно признаться жене, сваливался в квартирку Алевтины пьяный или напивался, уже приехав. Он не жаловался, но любил, когда она его жалела, выпивала рюмочку с ним и подолгу, до самых микроскопических деталей разбирала с ним очередную неудачу, стараясь доказать ему, что он на самом деле был великолепен, а его просто взяли подлостью, обманом, задавили бесчеловечностью.
Дир Сергеевич страшно радовался, что у них с Алевтиной не случилось в прошлом никакой неуместной постели, что позволяло общаться полноценно, почти не ощущая себя моральным альфонсом, и называть эти отношения дружбой. Он являлся в эту квартирку на улице Королева за повышением своей самооценки и всегда получал его. Но сегодня целью визита было нечто другое.
Дождавшись чаю и момента, когда худенькая, большеглазая, вся зачесанная куда–то назад Алевтина сядет напротив и подопрет щеки ладонями, изготовляясь слушать очередную несусветную историю из жизни нелепого интеллигента, Дир Сергеевич сказал:
— У меня к тебе дело, Аля.
— Дело?
— Важное. Только ты мне можешь помочь.
— Я помогу… если смогу.
— Поможешь, если захочешь.
Алевтина почему–то смутилась, и отвернулась к газовой плите, и переставила чайник с конфорки на конфорку, хотя в этом не было никакой нужды.
После того несостоявшегося романа с Митей она так и не вышла замуж. Что вызывало у всех ее знакомых тихое недоумение. Ее пытались знакомить с приличными молодыми людьми, но она сбегала с подстроенных встреч, а потом мягко пеняла организаторам. И ведь не уродка. Немного пресновата, не хохотушка, не кровь с молоком, но умница, с отдельной квартирой, со степенью, хотя не все считают это достоинством. Со временем все объяснилось — религия. Алевтина Ниловна сделалась мирской монашкой. Оставаясь хорошим товарищем, хорошим работником и никому не навязывая своих духовных открытий, никого не заманивая в катакомбу своей укромной веры. На работе даже не замечали, что она постится. Когда родился Мишель, никакой другой кандидатуры на роль крестной и не рассматривали. Именно тогда первый и последний раз Алевтина поинтересовалась у Мити, почему он сам не крестится, раз уж так деятельно участвует в крещении сына. Стало быть, видит в этом пользу, а не вред. Начитанный Митя ответил тогда, что у него комплекс Константина — того самого византийского императора, который, по легенде, согласился креститься лишь на смертном одре. Он исходил из трезвого рассуждения, что ему в должности императора лучше оставаться некрещеным, ибо ведь сколько жестокости и кровопролития потребует от него логика властвования. Сколько грехов! Вот перед смертью они ему все и отпустятся.