Сильвин. Очень просто: ты будешь делать то, что я говорю, а взамен получишь гарантии полной безопасности и сколько хочешь денег. Если ты откажешься, я найму твоих друзей, а ты останешься в одиночестве гнить в этом склепе и через полгода, в приступе белой горячки, сам сдашься милиции. Я это отчетливо вижу в твоих глазах.
Герман. Ох-ссы-ха-ха! Ты — самое жалкое существо на свете! Кто за тобой пойдет?
Сильвин. Все пойдут. Не пойдут, а побегут. В очередь выстроятся, будут умолять, чтобы я надел на них ошейники и взял на поводок.
С перекошенным лицом Герман посмотрел на сидящих за столом, ища поддержки, но вдруг заметил, что от него прячут глаза, что те люди, которые все это время шли за ним, верили ему, делили с ним все тяготы подпольной жизни, сломлены и теперь категорически нуждаются в полной ясности. Долгое время он кормил их обещаниями наладить связь со своим закадычным приятелем мэром и получить от него молочные реки и кисельные берега. Это была последняя ниточка, за которую он цеплялся. Но ушлый политикан показал ему жирный кукиш, и Герман в одночасье утратил девяносто девять процентов своего и без того расшатанного авторитета.
Наконец, один из бандитов, собравшись с духом, поднялся и высказался за весь курултай в том смысле, что это не такая уж дурная идея — поработать на Сильвина. Чего он стоит, как предводитель, будет понятно уже через пару дней, и тогда, если что не так, они запросто отберут у него скипетр власти и в наказание за дерзость скинут с крыши этого же дома прямо на асфальт.
Герман. О чем ты говоришь? Как я могу подчиняться какому-то недоноску, тля?! Я — бывший офицер-десантник!..
Герман еще пытался сопротивляться, но в душе уже капитулировал. Перед ним бессовестно стоял этот поразительный реликт — ходячая лаборатория слов, мыслей и поступков — и в упор смотрел на него пропастью своего мутноватого глаза.
Герман. Хорошо, уговорил. Сдаюсь! Гитлер капут! Но у меня есть одно условие: ты позволишь мне рассчитаться с мэром.
Сильвин. Конечно. Но только тогда, когда я скажу…
Я часто себя спрашиваю в четыре часа ночи: для чего ты ведешь этот дневник? На что он тебе сдался? Для себя? Вряд ли! Но какой сумасшедший потратит дюжину своих, кровных, часов на его прочтение? А еще придирчивый голос из мрака, с которым я знаком лет двадцать и который не раз уже подводил меня под монастырь, все время задает мне один и тот же астрономически необъятный вопрос: Что есть твое наличие в этом мире?
Конечно, как вы, собственно, давно уже догадались, смысл моей жизни — гармонизация вселенной. То есть для добра требуется зло, или: не было бы Бога без его неблаговоспитанного братца… Свету, разумеется, подавай мрак, а отрицательному заряду — положительный. Только за счет этого все и держится. Ну а для существования Героя нашего и прочих времен обязательно присутствие в театральной программке его антипода — мельчайшей инфузории, стафилококка, этакого паразитика в сифиломах, без которого, однако, наш бриллиантовый герой — ничто. Только он — этот омерзительный гнус по ту сторону зеркала — парадоксальным образом уравновешивает природу вещей и позволяет Герою быть и сверкать всеми гранями своих многочисленных каратов.
А если серьезно, то есть три способа отвечать на вопросы: сказать необходимое, отвечать с приветливостью и наговорить лишнего. Сказать необходимое у меня не получилось — Герман отобрал пистолет. Улыбаться мне не позволяет гнойник в десне под верхней губой и два пролапса: сердечного клапана и прямой кишки. Так что весь этот дневник и есть мой дотошный и избыточный ответ надоедливому голосу. Я пишу эти конвульсивные строки и междустрочья сугубо для него, пусть подавится их гастрономическим изобилием, пусть захлебнется их холестериновой нелепицей и может быть тогда оставит меня ненадолго в покое: промывание желудка, несколько клизм — на это уйдет, по меньшей мере, пара дней.
Устроившись на новом месте, Сильвин позволил перевязать себе рану, которая оказалась неопасной, поел, обсушился и выспался, а потом послал одного из только что завербованных молодчиков, самого молодого и понятливого, за своими вещами в бывший особняк Германа. К его радости через два часа пронырливый парень вернулся с чемоданчиком в руках — ему удалось незаметно пробраться на территорию усадьбы и залезть во флигель, где со времени пребывания там Сильвина ничего не изменилось и никто ничего не трогал.
Сильвин сто лет не видел своих пожитков и давно с ними попрощался. Он облачился в любимую пижаму с мальчиками-пастухами, подаренную когда-то Мармеладкой, открыл крышку музыкальной шкатулки и, напевая под ее незамысловатый аккомпанемент Милый мой Сильвин, как дорог ты мне, полдня перебирал содержимое чемоданчика: разглядывал памятные вещицы, просматривал давнишние слепые фотографии, перебирал зубные щетки с ярлычками, подолгу медитируя над каждой из них. Сердце щемило от тоски, но слезы застряли где-то в слезных протоках.
Вот белая зубная щеточка, которую он однажды утащил у Мармеладки — единственный предмет, который от нее остался. Азиатки нет, не нашли даже ее тела, которое при взрыве, видимо, разорвало на сотни не поддающихся идентификации клочков. Эти горемычные клочки, эти ее нежные фрагменты со всей очевидностью экспортировались в далекие космические параллели и там, легко найдя друг друга, соединились в цельный образ святой странницы — блудницы, изгнанной из нашего мироздания, но прощенной за любовь к убогому. Ныне она — летящая с приветливой улыбкой комета, пронзающая насквозь парсеки, измерения, вечность. Теперь есть только эта щетка и несдержанные импульсы воспоминаний, которые не просмотреть сериалом по DVD, не ощутить их мармеладный искус, не потрогать руками и, уж конечно, еще раз не пережить.
Как жаль, что нельзя память
Развесить полотнами, млея,
Возможно, тогда б состоялась
Блестящая галерея!
Бродил бы по ней часами,
Лелея родные сюжеты.
Вновь всё пережил бы глазами.
О, сколько песен пропето!
Мысль о смерти вероломна; захваченные ею, мы забываем жить. Сильвин давно чуял рядом с Мармеладкой смерть и всё время думал только об одном: как подменить темнокожей девушке судьбу как вырвать ее из когтей главного импресарио нашего бытия — Старухи, слишком рано заинтересовавшейся своей скромной подопечной. О, Господи, как он мечтал ее спасти, даже ценой собственного живота! И сам же ее погубил, свою маленькую азиатскую принцессу. Тщетно ему мнилось, что он самый величайший провидец в истории человечества, что сам Нострадамус служил бы у него старшим подавателем ночных горшков. Каждый раз он оказывается беззащитным перед самыми ничтожными обстоятельствами и каждый раз убеждается в том, что бытие любого индивидуума, как ни выворачивай штурвал, имеет свое фатальное предназначение. Кстати, если уж упомянуто всуе имя насущное, Сильвин и к Нему обращался во спасение Мармеладки. Но что Богу до чьих-то просьб и заклинаний, кои на дню Он, верно, миллионами отправляет в корзину? Он не то чтобы не может помочь — скорее, не хочет, ибо истинный Его Промысел никому неведом…