Цвингер | Страница: 76

  • Georgia
  • Verdana
  • Tahoma
  • Symbol
  • Arial
16
px

— А, в Инте…

При упоминании лагеря Лючия отчего-то уставилась себе под ноги. Ульрих пытался понять, какие чувства обуревают ее. И не догадался. Сострадание? Страх? Предпочел обернуть все в шутку и сказал:

— Ну, раз вы так подкованы, проведем пробный политопрос.

— Информация о бытовых подробностях, новостях из дому. Сбор анекдотов, основных характеристик командного состава! Пленный будет хранить молчание.

— Можете, конечно, молчать, но учтите, вы отказываетесь сотрудничать на пользу мира.

— Даже по военным законам я имею право не отвечать.

— Даже по военным законам вы обязаны сообщить данные из зольдбуха.

— Имя, фамилия, место и год рождения, номер части. Давайте так, хватит с вас имени. Оно довольно неожиданно для вас прозвучит. Лючия.

— Где вы учились всему этому? Похоже, мы действительно коллеги.

— В инязе. В прошлом году, впрочем, у нас спецперевод отменили. Да зачем мне для этого иняз. Есть у кого научиться и дома. Я ведь выросла среди седьмоотдельцев.


Когда толпа их растащила, Ульрих все-таки остался с солидной добычей. Имя, иняз и факт, что кто-то у нее седьмоотделец в семье. Или отец, или дядя, или брат. Оставалось простое дело — попроверять все пять тысяч бывших советских спецпропагандистов на родство со студенткой Лючией, у которой для СССР, спасибо фантазии родителей, нестандартное имечко.

Седьмоотдельцы — элита. Их в любом государстве по пальцам можно счесть. Они, как правило, после войны оставались в культурных учреждениях, в культурной администрации. Становились политиками (Киссинджер), литераторами (Копелев, Аркадий Стругацкий), поэтами (Эрих Вайнерт, Борис Слуцкий), переводчиками (Эткинд, Илья Фрадкин). Некоторые — режиссерами кино (Конрад Вольф). Куда деваться — интеллигенция!

Ульрих отправился расспрашивать солнце, луну и ветер, как королевич Елисей.

Начал с Ревингера, с которым крепко сдружился на фронте, после того как очень характерным способом в сорок втором его нанимал.


Дистрофичный необстрелянный ифлиец. Приходит, морда наглая, в глаза не смотрит, уставился на звездочку у меня на пилотке и скалится неизвестно чему. Ну, думаю, зря ты надеешься у нас в штабе отсидеться. Я тебе поскалюсь.

— Умеете писать стихи?

— Умею.

— Сейчас у нас шестнадцать часов, к девятнадцати нам нужна поэма о том, как чувствует себя немец перед Рождеством.

Этот уперся глазами на стену за моей спиной и оттуда читает, будто там написано по-готовому трехстопным хореем.


Michel der Gefreite

Steht vor dem Stab.

Seine linke Seite

Frohr ihm gänzlich ab

Я обернулся — никаких надписей на стене. Опять на него. Он в окно глядит, рот до ушей. Что там веселого? В окно смотрю — красноармеец пленного немца ведет на допрос. Ну, думаю, у этого студента интересное чувство юмора. Говорю: а воззвание от лица жены красноармейца сумеешь составить?

— Пожалуйста, — говорит.

Уставился на потолок и читает оттуда:

— Германский солдат, в то время как твоя жена, невесты и жены твоих товарищей подвергаются насилию со стороны отрядников СС, наши командиры и комиссары делают все для того, чтобы помочь жене и невесте бойца. У нас, красноармеек, как и у наших мужей, нет лучшего друга, чем военный комиссар…

Никогда не видал более ловкого импровизатора. С ходу взял это чудо к нам текстовиком. Лишь потом я понял, что он косоглаз до невероятия. Заглянуть в прицел винтовки нипочем бы не смог. Не знаю, как он медкомиссию проходил… Наверно, очень уж стремился на фронт.


После войны Ревингер стал зав. немецким отделом в Издательстве литературы на иностранных языках. Ульрих двинул в ГДР. Это был самый удивительный год Лейпцигской ярмарки, до строительства стены и до бойкота, когда еще ярмарка была одна-единая и для советского, и для союзнических секторов. В пятьдесят восьмом на Лейпцигской ярмарке побывал даже великий и ужасный Эрнст Ровольт. Ну и Ульрих приехал, соответственно. Ревингер, боевой друг, сидел себе в советском стенде. Бойко прочел для Ульриха на потолке массу сведений о бывших товарищах по отделу. Но не оказалось ни у одного из них дочки Лючии тоненькой и пышноволосой, студенточки.

Программу Ульриха можно было назвать сумасшедшей, но осуществимой. Трудновато осуществимой, конечно, для человека, живущего по ту сторону железного занавеса, — разбираться в семейном составе советских коллег. Но те, кто усомнился бы, плохо знали Ульриха. Трудность для него сводилась к тому, чтобы выбрать методику и разработать приемы. А затем он шел и добивался намеченного. Долбил как дятел, попросту говоря.

И додолбил!

Ульрих не пропустил ни одного слета ветеранов «работы среди войск противника», куда приглашали по культурному обмену, по линии Комитета защиты мира. Обнимались в кулуарах, вспоминали случаи. Независимо от страны и нации, у спецпропагандистов воспоминания были до невероятия сходные. Вплоть до дурацкого гимна:


Несут за связь ответственность связисты,

Оберегают моряки морской покой.

А мы с тобою спецпропагандисты,

Моральный дух — наш козырь боевой!

Припоминали, как задорно переругивались рупористы с неприятелем через нейтральную полосу, покуда устанавливали громкоговоритель и грелись аккумуляторы.

— Как в остальное время скучали с солдатами в землянках!

— Рядовой состав резался в карты и рассказывал похабные анекдоты…

— А работники пропаганды читали себе свои затрепанные, выученные уже наизусть методички…


Ульрих протратил на поиски былинный срок — три года, три месяца и три дня. Нанялся на работу в парижский Интерпол. Работал усердно, зарабатывал. Успокоился, обуржуазился, ширококостное тело разгладилось, обросло мясом. И следа не осталось от лагерной доходяжности.

Все силы отдавал удивительной идее фикс.

И не напрасно! Выхватил в итоге свой урочный, заветный час. Чисто случайно, войдя с опозданием на какую-то официальную конференцию во французском обществе ветеранов, шлепнулся в кресло рядом с советским гостем, с Лёдиком свет-Плетнёвым, оглядывавшим зал из-под насмешливой брови и ухмылявшимся в глумливый ус.

— Я остался сидеть с ним после выступления, Вика. Я, конечно, знал, что это выдающийся писатель, бывший седьмоотделец. Поначалу я был угрюм — предвкушал очередное издыхание надежды. На вопрос о семье Плетнёва, точно, неутешительный ответ: у него не было ни дочери, ни племянницы. Беспросветная историйка.

— Никакой девушки, студентки на французском отделении московского иняза?

— Никакой, — отвечал Плетнёв. — На французском отделении у нас учится только Люка в Киеве. И то уже не учится. Она как раз пишет диплом по мадам де Сталь. Как у нее в семье говорят, на сталинскую тему.