Павлик лёг в угол на спальный мешок и заплакал.
Нечего говорить, что отдельная посуда была выдана ему незамедлительно.
Через два дня кто-то из нас заметил, что на дне Павликовой миски растёт слой пригорелой каши…
Нет, до этого Павлику поручили обкопать лагерь канавой.
Да, лопата была грязной и ручку он мыл с мылом. Да, нажимать каблуком на плечо лопаты было слишком тяжело, а носить грунт – далеко. Но в тот раз Павлик впервые в жизни увидел мозоли. Причём мозоли были его.
Вполне скромные мозоли, замечу я. Пара обычных водянистых пузырей между большим и указательным пальцами.
После сорокаминутного навзрыд плача Павлик потребовал санрейс. Санрейс удалось заменить использованием всего нашего запаса йода и половины бинтов, после чего руки Павлика стали похожи на клешни ископаемого ракоскорпиона.
А на следующий день кто-то сделал ему короткое вежливое замечание о необходимости мытья посуды.
Павлик побледнел:
– Вы все сговорились надо мной измываться!
Здесь я хочу сказать, что как только мы поняли, что молодой человек склонен не вполне адекватно реагировать на происходящее, то стали вести себя с ним предельно аккуратно. Мы вычленили несколько основных поводов для плача: грязь, мат, громкие звуки – и искренне старались избегать их в быту. Про себя мы надеялись на обратный рейс Василичева катера и на то, что не мытьём, так катаньем заманим нашего коллегу на его борт и отправим обратно в Магадан. Пока же мальчик по каждому поводу обливался слезами, делал страдальческое лицо и хлопал ресницами.
Наконец как-то утром мы вместо Павлика обнаружили на его нарах письмо. Наизусть я его, естественно, не запомнил, но было оно что-то вроде такого:
«Вы все – нехорошие, злые, лживые, лицемерные люди. Себя я не считаю совершенством, но терпеть больше ваше присутствие не намерен. Я знаю, что до посёлка 120 километров по линии связи и на каждые 20 километров располагается избушка. Я ухожу по линии, это письмо прошу передать моим родителям по приезде экспедиции в Магадан. Пусть моя кровь падёт на ваши головы.
Не ваш – Павел».
Собравшись вокруг печки, мы задумались.
Искать? А дальше что делать? Бить жлыгой по голове, тащить в лагерь, держать связанным до прихода катера? Кормить трубочкой через нос? Явно не выход.
Поэтому мы сразу же составили докладную о прекращении лаборантом Павликом своих служебных обязанностей и добровольном оставлении им своего рабочего места. Сильно она нас не грела, но это был хоть какой-то вариант.
Впрочем, уже к вечеру Павлик снова нарисовался на базе. Как мы предполагали, ни в какой посёлок он не пошёл, а просто сидел, спрятавшись, на склоне сопки, ожидая, когда мы кинемся на его поиски. Шоу не состоялось, и Павлику ничего не оставалось, как вернуться к лживым и злым людям.
Он перестал с нами разговаривать. Выслушивал распоряжения, безропотно выполнял их, а вечерами лежал на своём спальном мешке и плакал. Довольно громко, чтобы мы, падлы, понимали, что он плачет.
Кроме того, он начал писать.
Мы думали, что Павлик пишет дневник, в котором описывает «страдания юного Павлика».
Мы довольно жестоко ошибались.
Павлик описывал все наши страшные и непростительные проступки за день, в конце записи угрожал суицидом, а потом прятал страничку в какие-нибудь вещи, которые гарантированно не будут тревожить до конца сезона, например в грязные вкладыши для спальников. Содержание страничек было примерно таким:
«Михаил принёс в лагерь мёртвую утку. Он умертвил её из ружъя, и утка много мучилась. Затем он начал её ощипывать, но не выдержал и с нецензурной бранью ободрал с несчастной птицы кожу. Причём кровь, куски печени и лёгких животного застряли у него под ногтями. После чего он сварил утку в кипящей воде и заставлял меня пить этот отвар, недавно розовый от крови ещё живой птицы.
Эта звериная жестокость, антисанитария, ужасный запах заставят меня сегодня вечером довести намеренное до конца. Именно сегодня я ступлю в бездну с Чаячьего утёса, и потом вы будете искать моё растерзанное камнями тело на прибое. Я освобожу мир от своего присутствия. Господи, я иду!»
«Конец простой – пришёл тягач, и там был трос, и там был врач…» В общем, пришёл шаркет капитана нашего Василича. Павлик молча и гордо сел на крышу рубки и уплыл, подобно ковбою-победителю, на закат в Охотское море.
А мы ещё долго выгребали из вьючных сум, ящиков, упаковок со сгущёнкой эти тетрадные листочки с неизменным «Господи, я иду!»…
Года этак два…
Остальная часть клада – серебро в слитках и оружие – всё ещё лежит там, где её зарыл покойный Флинт. И, по-моему, пускай себе лежит. Теперь меня ничем не заманишь на этот проклятый остров. До сих пор мне снятся по ночам буруны, разбивающиеся о его берега, и я вскакиваю с постели, когда мне чудится хриплый голос Капитана Флинта:
– Пиастры! Пиастры! Пиастры!
Р. Л. Стивенсон. Остров сокровищ
Побережье Охотского моря – это длиннющий излом огромной горной страны, которая протянулась от Байкала до мыса Дежнёва и Камчатки и упёрлась в Тихий океан и прилегающие к нему моря.
От устья реки Кухтуй на юге и до самого Парапольского дола на севере побережье представляет собой череду высоких, причудливых и странных обрывов, перемежаемых лишь редкими речными долинами.
В этих речных долинах испокон веку селились пришедшие на эти берега люди.
Город появился на побережье совершенно иным образом. Там, где сегодня раскинулось скопище пакгаузов, пирсов, мастерских и многоэтажек и откуда идёт самая длинная в мире автотрасса, проложенная по самым же суровым в мире местам, в начале двадцатого века не жили даже аборигены этих мест – эвены-орочоны. Жизнь Городу дало море. А ещё точнее – бухта, удобная для разгрузки снаряжения и высадки людей, необходимых для освоения Колымского золотодобывающего района.
А уже из Города пришедшие сюда люди расползлись осваивать всё окрестное побережье: строить рыбозаводы, зверофермы, маяки, станции связи… И так продолжалось вплоть до года Великого Исхода с Севера – 1991 года от официально объявленного Рождества Христова.
Шёл отлив – долгий низкий отлив, столь характерный для мест севернее шестидесятой широты на берегу Охотского моря. Чайки орали на покосившейся корабельной мачте, сваренной умельцами Города из трёх водопроводных труб. Чайки были здоровые, жирные, хамские и дебелые – словно индюки на деревенской улице. Перед сапогами в лужах разбегались мелкие крабы, рыбёшки и раки-отшельники. Морское дно чавкало, как тесто в ведре, когда его размешивают лопаткой. Пахло морем – остро и пронизывающе. Это был запах соли, гниющих водорослей, обсыхающей рыбы, нагретых камней, растущих по берегам лиственниц, цветущего багульника, крашенных суриком и забрызганных машинным маслом стальных судовых бортов, солярки и птичьего помёта. Этот запах смешивался с солнцем и ветром и, казалось, через кожу проникал в лёгкие, кровь, в саму душу живущих на побережье людей.