– Как – кончил? Убил?
– Можно и так сказать. В ментовку не заложите?
– Да чего нам… Да мы…
– Ну тогда подите гляньте: в сарае, под дерюжкой. – Я кинул мужикам ножик, они мигом освободили ноги. Вышли, покачиваясь, из дома, посеменили к сараю, сняв указанный мною ключ с крючка. Долго возились с замком, скрылись, появились через минуту, озадаченные, притихшие: одно дело – по куражу на дело идти, другое – воочию готового жмурика узреть.
– Остыл уже, – произнес Василий, уточнил: – Холодный.
– Сдох, собака, – произнес Колян. Посмотрел на меня по-новому, с большей даже опаской: – Ты извини… уважаемый… Могли бы угрохать тебя вместо деда.
– Вот это вряд ли, – хмыкнул я.
– Так ты нас это… отпускаешь или как?.. – спросил Колян, продолжая поглядывать на ружьецо.
– Да идите с миром. Только… Вы уж не закладывайте меня, такого хорошего, а?
– Да что мы, басурманы? Ты ж эту суку старую завалил, а мы тебя – заложим? Чай, русские люди, здешние.
– Вот потому и прошу душевно, что здешние, – вздохнул я.
Пора было отрываться. Куда? Мысль об этом была неуместной, ибо бодрости не прибавляла. Зато другая была как нельзя кстати: уверенности, что мужички не проболтаются где случаем, по хвастовству или пьянке, – никакой. Только одно чувство надежно замыкает рот замком – страх. Ну а раз так – выступлю-ка змеем-искусителем. Да и добру – не пропадать.
– Да… Вы вот что, мужики. У Смирнова этого денюжки немалые заныканы в доме. Вы бы пошуровали, глядишь, отыщете.
Оба смотрели на меня странно, по-бараньи, не то чтобы недоверчиво, а скорее просто тупо: с чего, мол, щедрый такой?
Наконец Колян, он был посмелее и посметливей, спросил:
– А самому чего? Карман жмут?
– Недосуг. Идти мне надо. Времени у вас немного, рассвело совсем, не ровен час, заглянет кто. А там у деда – тыщи! Долларов!
Азарт и алчность подстегнули мужиков, как плеткой. Лишь опять тот же Колян на крыльце обернулся, долго и вдумчиво смотрел мне в глаза: не учиню ли чего смертного? – уверился, что не учиню, и – скрылся в доме. Василий тоже запнулся на пороге, чуть помедлил, спросил:
– А ты все ж кто будешь-то?
Кто я? Самому бы узнать, да не у кого.
– Странник.
Зашел в сараюху. Глянул на труп, на убранство сарая. Закурил, бросил спичку на кучу пропитанной соляром ветоши, ногой опрокинул канистру с бензином. Не дожидаясь, пока занявшийся огонек добежит до первой бензиновой лужицы, быстро вышел, миновал ворота и направился к лесу. Уже у опушки услыхал тяжкий взрыв: ухнула канистра, разметав огонь, и сарай занялся сразу. Я усмехнулся невесело: ломать – не строить. Успели мужички казну найти – их счастье, не успели – впору ноги уносить. Сгорела хата – гори и забор!
Лес казался бесконечным. Я брел по нему уже который час, ориентируясь по солнышку. Береженого Бог бережет: мне нужно было уйти как можно дальше от мест, где я нарушил все законы и статьи УК, какие только возможно. Мне нужно было где-то отсидеться. Еще лучше – отлежаться. Хотя бы затем, чтобы подумать, что происходит и что мне доґлжно делать. Такое место я знаю, и не одно. Во-первых, Шпицберген. Во-вторых, Каймановы острова. Но ни там, ни там меня, к сожалению, никто не ждет. Как и на всей круглой земле. Прямо как в песне: «Когда я пришел на эту землю – никто меня не ожидал».
Не знаю, сколько я прошел по бездорожью. Лес обступал кругом, лаская красками осени. Небо заволокли тучи и пошел мелкий противный дождь. У меня заломило виски, потом и весь затылок; кое-как нагреб груду опавших листьев, прилег. И провалился в тяжелый удушливый сон.
Проснулся от холода. Вечерело. От нудного моросящего дождя ватник отсырел; сыростью, казалось, пропиталось все вокруг. Попытался привстать, но меня мотнуло в сторону: видимо, температура разыгралась нешуточная. Голова кружилась, во рту было сухо, как в пустыне, губы спеклись, дыхание стало прерывистым и хриплым, и сердце притом колотилось как бешеное, глаза застилал липкий ознобный пот.
Я решил идти. То, что это было плохое решение, я понял скоро, но упорствовал в своих заблуждениях. Пока не запнулся о какой-то корень и не слетел по какому-то косогору вниз, царапая руки и лицо о кусты.
Внизу замер. Тихонько переливался невидимый ручеек. Кое-как горстью натаскав воду в рот, напился; потом – собрался в комочек, словно одичавший пес, стараясь согреться: бесполезно. Дрожь сотрясала тело, и я снова отлетел в беспамятство сна, нудного и усталого.
Мне казалось, что я бродил где-то в ночи, в сыром промозглом холоде, среди сухих остовов обгорелых деревьев и брошенных домов; я пытался заходить то в один дом, то в другой, в надежде найти тепло и ночлег, но меня встречал только писк потревоженных нетопырей, хлопанье незапертых ставень, запах нежити и неустройства. Я пытался выбраться из этой неприветливой, оставленной людьми и живностью деревеньки, но не мог: тропинка петляла, я брел по ней сквозь белесую пелену тумана, пронизанного лунным призрачным светом, и снова и снова утыкался все в те же строения или не в те же, но похожие так, что и не отличить… Где-то на верандах стыли в затянутых патиной старинных вазах засохшие шары осенних цветов, не оставив по себе запаха – один образ бывшей здесь когда-то жизни и живого тепла, исчезнувшего навсегда. Я знал, что попал туда, что в народе называют «гиблое место», что пропаду здесь, если не выберусь; усталость клонила к земле, и я бы упал на нее и уснул, если бы не затхлый могильный холод, что царил здесь везде, чья печать лежала и на строениях, и на предметах, студила дыхание, покрывала липким потом продрогшую спину.
В отрешенном и обреченном бессилии я пытался бежать куда-то, задыхаясь мертвенным холодом, едва переставляя ватные, будто налитые тяжкой ртутью ноги, падал, грыз черные корневища горелых деревьев, бился головой о стылую и неживую, будто гуттаперчевую, землю и мне хотелось выть, выть от тоски и безнадеги. Я заставлял себя подниматься и идти снова, и снова оказывался в той самой деревне, полной пустой нежити, зияющей в жижеве влажного лунного света чер-ными проемами оконных глазниц. Я шел, путаясь в серебряно-седой траве, но шаги мои были беззвучны. Я устал. Пытался вспомнить слова хоть одной молитвы, и не мог: губы оставались немыми, сердце словно замерло в плену холода и дикого, беззвучного страха… Но вот – один горячий толчок, другой… С каждым ударом перепуганного, но оживающего сердца зазвучало покоем: «Отче наш, иже еси на небесех, да святится Имя Твое, да приидет Царствие Твое, да будет Воля Твоя яко на небеси и на земли…»
И тут я разглядел криницу. Махонький ручеек казался единственным живым существом в этом горелом лесу, он играл и переливался влагой, как потоками теплого света… Я подошел и опустил лицо в ключевое оконце…
…Холод ожег, заставил отпрянуть. Я хлебнул-таки воды, и теперь кашлял, озираясь, пытаясь разглядеть, различить в сумраке окружающего утра хоть что-то… Ну да, я лежал почти на дне того самого, поросшего по краям жухлым папоротником оврага; голова по-прежнему была мутной и больной, дыхание – хриплым; но вместо щемящего холода вокруг – живой, подрагивающий ветками лес…