Коньяк был действительно хорош, да и закуска. Видно, провожавшие Кудина, как отрекомендовался их новый знакомый, знали толк в чревоугодии.
— Погуляли… — сыто жмурился Тихон Иванович Кудин, — и на Большой Дмитровке в театре-ресторане «Шантеклер», и в «Новом Петергофе», и в подвальчике «У Мартьяныча»… Люблю, грешник, это дело.
— Торгуете? — вроде ненароком осведомился Невроцкий.
— Помаленьку… — засмеялся Кудин. — Всем помаленьку. И магазины есть ювелирные, и комиссионная торговля, да и чего другого не пропущу! Купец, он свою выгоду всегда блюсти должен. А вы?
— Пишу, — коротко отозвался Черников.
— Хорошее дело! Вот… — Кудин достал из-за спины сложенный вдвое петербургский еженедельник «Солнце России», — как председателя Государственной думы Родзянку изобразили! А?! — Он развернул лист с карикатурой. — Говорят, издатель лучших художников перекупил: Ре-Ми, Лебедева, Радакова, Дени… А слышали, господа, новый куплет про министра внутренних дел Протопопова? Нет? Это на мотив «Алла-верды»:
Да будет с ним святой Егорий,
Но интереснее всего,
Какую сумму взял Григорий [4]
За назначение его!
— Каково, господа, а?! — Он счастливо рассмеялся.
— Распутин наше несчастье… — глухо сказал Невроцкий. — Могу вам как юрист сказать: хорошего нам более ждать нечего. Вот, представьте, некий Назаров, его как раз недавно судили, предпринял попытку ограбить Казанский собор! Мыслимое ли дело раньше такое? Да за это надо, как в старину, на площади, принародно кнутом у столба насмерть забивать. А его? В вечную каторгу и отлучили от Церкви. И адвокат, причем отметьте, один из лучших в Питере, после процесса заявил: это ненадолго! На что намекает, наглец?!
— Ага, вы, значит, по юридической части… — разливая по серебряным дорожным чаркам коньяк, отметил для себя Кудин.
— Да, в некотором роде, — поджал губы Невроцкий.
Он лгал. Алексей Фадеевич Невроцкий был ротмистром отдельного жандармского корпуса. Служил в Польше, но теперь там немцы. Временно прикомандировали к петроградскому управлению, приходится много разъезжать по стране. Постоянно видишь, как незаметно для непосвященного глаза, подобно натянутой гнилой ткани, расползается в неумелых руках царя Николая власть в Российской державе.
Близорукий болван! Надо же было додуматься запретить охранному отделению иметь свою агентуру в армии — приказано было получать сведения о настроении войск побочно. Вот и мотаешься туда-сюда, а большевики, они побочных методов не признают. Идут в солдаты, агитируют в полках, гарнизонах, на флоте. Неужели там, наверху, не понимают, что армия уходит из рук? От быдла загородиться можно только штыком, а штыки становятся все ненадежней: почти весь фронт охвачен большевистской заразой. Но зачем об этом с попутчиками? Стоит ли?
— Так, говорите, пытался ограбить? Экий разбойник… — Кудина заинтересовал рассказ Невроцкого, и он отвлек его своими расспросами от мрачных мыслей. — А сам он из каких будет?
— Из воров… Хитровку в Москве знаете? Там дом Румянцева есть, впрочем, их там много: и Кулакова, и Степанова, потом Ярошенко. Не в этом дело. В румянцев-ском доме — известные среди воров трактиры «Пересыльный» и «Сибирь». Ну, в первом больше мелкая сошка собирается — нищие да барышники, а вот в «Сибири» — птица покрупнее. Отец этого Назарова, прозванный среди воров Святым Антонием, был уважаемым человеком в трактире «Сибирь», а сынок по его стопам пошел. И вот теперь дошел аж до отлучения от Церкви.
— Подумать только, господа, везде своя власть, своя иерархия, даже у воров, — покрутил головой Кудин. — Но вот что мне интересно, а если бы он, к примеру, все же обокрал собор, то сколько бы сорвал, а? И ведь недорого, наверное, стал бы краденое добро спускать, подлец! Разве же он натуральную цену всему знает? Вот кто-то бы уже и погрел руки-то, а?!
— Как вы можете, Тихон Иваныч! — возмутился при-хмелевший от коньяка и обильной закуски Черников. — Это же святотатство! И не о церкви даже речь — храм во славу русского оружия поставлен. Память народа…
— Э-э… Бросьте, молодой человек! Слова громкие: святотатство, память… Может, оно и так, а коммерция коммерцией!
— Война… Все отсюда, — Невроцкий щелкнул портсигаром. — Вы не возражаете, господа, я закурю?
— Война, — повторил за ним Черников, — Дарданеллы, Константинополь… Я перед отъездом навещал в госпитале троюродного брата: офицер, георгиевский кавалер, штабс-капитан. Какой был красавец, я всегда ему завидовал, может быть, это и нехорошо, господа, но, ей-богу, завидовал. А сейчас… На костылях, хромой на всю жизнь, только-только слух вернулся после контузии. Говоришь с ним, а он все тебе на губы смотрит, еще не отвык от глухоты. Зачем ему эти Дарданеллы, когда он теперь хромой? А в солдатских госпиталях… Кому нужна война, неизвестно за что уносящая жизни молодых здоровых людей?!
— Вы, по-моему, выпили лишнего? — мягко остановил его Невроцкий, цепко глядя в глаза. — Может быть, вам лучше пойти в купе и прилечь? Мы тут с Тихон Иванычем продолжим потихоньку. Глядишь, и в картишки по маленькой, как, Тихон Иваныч? Ночь длинная, а еще только к Твери подъезжаем…
— Извините, господа.
Черников пошел в свое купе, повалился на обитый плюшем диван. Было слышно, как за тонкой стенкой смеется Кудин и рокочет басок Невроцкого — видно, рассказывает что-то веселое. Пусть пьют, пусть играют: им никогда не понять его, учившегося на медные деньги. Надо было, наверное, поехать вторым или третьим классом. А ну всех к черту! И Невроцкого, и Кудина, и пославшего его в Питер редактора.
Черников закрыл глаза. Поезд покачивало, громыхало на стыках. Колеса стучали мерно и глухо, как костыли Воронцова по узорчатому кафелю госпитального коридора.
* * *
Слабый огонек коптилки колебался от малейшего движения людей, притулившихся в тесном сыром помещении. Федор Греков, не обращая внимания на затхлость и сизые разводы плесени на стенах, шустро орудовал ложкой, доскребая из котелка, принесенного Сибирцевым, остатки еще хранившей тепло ячневой каши, сдобренной конопляным маслом.
Присевший на корточках у недальней стены Сибирцев, сутуловатый, носастый, с большими, покрытыми темным налетом въевшейся окалины руками металлиста, посасывал цигарку, освещавшую при каждой затяжке его небритое остроскулое лицо. Наконец он докурил, спрятал окурок в жестяную баночку. На вопросительный взгляд Грекова ответил:
— С табаком тяжело… Весна, новый еще только посеяли, а в лавке дороговат. Знаешь ить, сколько у меня ртов… Да ты ешь, ешь, не чурайся, что в склепе сидишь, — сохраннее будешь. А тутмо хучь и паны лежат, — он провел рукой по стене с выбитыми на ней латинскими буквами именами и датами, — тольки теперя они ребята спокойные, отпановали свое. — И, усмехнувшись своим мыслям, добавил: — Им небось и во снах не приснилось, что тут большевик прятаться будет.