— Положим, есть на примете кое-что стоящее, — наконец нарушил затянувшееся молчание Антоний, — но сначала обговориться надо, как делиться будем.
— По-христиански… — с ехидной усмешкой ответил Базырев. — Волнуешься, боишься остаться внакладе? Не бойся — всем хватит.
— Придется платить за переработку. Церковный металл в изделиях никто не возьмет: не пойдешь с кадильницей или с ризой. Камни и жемчуг с окладов, конечно, сбыть проще. Если там деньги будут, тоже, а вот переработку учти, Юрий Сергеич. Может, на себя расход возьмешь?
— Видно будет по тому, как дела пойдут, а то, знаете, как говорится: хорошо море с берега! Нечего загадывать. Надо начинать.
— Начнем… — заверил его Антоний. — Налей-ка, Павел, выпьем с почином. Да, а приятель ваш, он что — с нами работать наладится или как?
— С вами, с вами… — засмеялся Базырев. — Человек опытный, лишним не будет, а помощь может большую оказать. Ясно?
— Это что же, вроде как приглядывать за мной? — обидчиво насупил брови Антоний, беззастенчиво разглядывая Невроцкого.
— Считай, что так, — спокойно согласился Юрий Сергеевич. — И упаси тебя Господь его ослушаться. Ты меня знаешь.
— Понял… Как вас величать прикажете? — Антоний повернулся к Алексею Фадеевичу. Тот, нащупав под столом ногу Базырева, незаметно наступил на нее.
— Николаев, Александр Петрович, — глядя прямо в глаза Антонию, сказал Невроцкий.
— Во, как в сыскном доложили… — осклабился бандит. Пашка тут же угодливо засмеялся следом за ним. — Раньше как говаривали: у человека три вещи есть, и те не его: душа — попам, тело — докторам, а паспорт — полиции. Нам паспорт ваш ни к чему, а по фамилии не зовем. Имя-отчество употребляем для разговоров промежду собой, а для других?
— Что для других? — не понял Невроцкий.
— Он интересуется: кличка у вас есть? — с милой улыбкой пояснил Базырев.
— Клички у собак… — обиделся Алексей Фадеевич. — Но если вам так хочется, то извольте псевдоним — Банкир.
— Псевдоним у литераторов, а у нас кликуха! Ее поменял — и вроде нет тебя, а уже другой человек. Так-то вот. Ну, Банкир, за удачу, чтобы фарт пошел! — Антоний поднял стакан с водкой…
* * *
Возвращались поздно вечером. Голова у Невроцкого гудела от долгих разговоров, пересудов, обсуждений планов предстоящих дел; он устало прикрыл глаза, развалившись на жесткой лавке вагона пригородного поезда; покачивало, хотелось вздремнуть под мерный стук колес.
Сидевший рядом Базырев с букетом полевых цветов в руках — ни дать ни взять дачник, возвращающийся в Москву после приятно проведенного за городом дня, — внимательно оглядев почти пустой вагон, тихо толкнул плечом Алексея Фадеевича. Тот открыл глаза:
— Что?
— Завтра переберетесь на другую квартиру. Я уже договорился. И еще — ваш наган хорош, но в случае чего… возьмите у меня кольт. Дарю. Очень приличный калибр, затылочный предохранитель на рукояти, точный бой. Как стреляете?
— Когда-то, в полку, был первым среди офицеров.
— Прекрасно. Патроны разрывные — то, что нужно. При малейшей опасности провала или угрозе задержания ваша задача будет всех их… До одного! Антония первым…
* * *
Андрей Воронцов проснулся поздно. Первое, что увидел, открыв глаза, — палка с отполированной его ладонью рукояткой, прислоненная к кровати. Во сне он видел себя молодым: нет, он и сейчас не стар, но понятие молодости с некоторых пор сконцентрировалось для него только в том времени, когда у него еще не сидел в груди немецкий осколок, когда он не ходил, припадая на искалеченную ногу и тяжело опираясь на палку.
Да, видел себя во сне молодым… Гремела музыка, блестел навощенный паркет, и он легко танцевал, а вокруг горели огни, много огней, сверкали подвесками люстры, переливалась разноцветными светлячками фонариков новогодняя елка, слышался смех, лилось в бокалы шампанское, звенел хрусталь…
Опять тот же сон. И то же пробуждение — его комната на Ордынке, остатки вчерашнего ужина на столе, недопитая бутылка вина, два грязных бокала простого стекла.
Он скосил глаза — Ангелина спала, по-детски полуоткрыв рот. Кто она ему — жена? Нет, она то приходит, то уходит, они не требуют друг от друга ни клятв, ни отчетов, у них нет будущего. Общего будущего, а это, наверное, главное в отношениях между мужчиной и женщиной.
Так кто же она — друг? Может быть, слишком давно они знакомы, еще с довоенной поры. Да полно, не хватит ли обманывать самого себя — может ли быть между ними дружба, между ним и Ангелиной?
Нет, видно, и не друг, а так — прибился случайно один старый знакомый к другому, ища в нем хотя бы остаток, пусть и бредовый, ущербный, покалеченный, того безвозвратно ушедшего мира, в котором они жили и который оба никак не могут забыть. Одинокие люди бывают сентиментальны, особенно если через много лет встречают вдруг то, что было им когда-то дорого.
Дорого? Врешь, осадил он сам себя. Разве была тебе раньше дорога Ангелина? Нет! Она пела в хоре, в цыганском хоре, была молода и красива, а ты страстно желал ее любви, волочился, домогался и, получив свое, забыл, как забывают нечто ненужное, пустячное, зря обременяющее память. А теперь расплата, теперь ты ждешь новых встреч, хочешь хоть немного тепла и ласки, а потом ненавидишь и ее, и себя. Отчего? Кто знает?
Вчера вечером она пела старый романс. Он сидел, слушал, потом попросил спеть еще.
— Нет, не могу… — сказала она. — Мне все теперь видится таким давним, далеким.
— Будет тебе, — ответил он. — Не береди душу… Мне самому кажется, что раньше была не моя жизнь. Понимаешь? Не моя! А чья-то чужая, но я сумел тайком пробраться в нее, побыть в ней, словно подсмотрел со стороны. Видел, и все…
— Помню, какой ты бравый был. Шпоры звенят, погоны, сабля, шампанское, рысаки…
— Да, и похмелье в окопах, грязь, кровь. Наступление, отступление, лазареты, госпитали. Зачем все это было надо? Чтобы сидеть сейчас здесь? Когда я через четыре года встретил тебя на Сухаревке, сначала не узнал: только глаза твои. Думал, ошибся, ты ли это?
— Ох, Андрюша, и тебя нелегко было признать. Худой, голодный, в старой шинели. Жалкий…
— Я тогда думал, что уже все. Все! Ничего больше не будет. Вся Россия катилась в тартарары, на рысях — и в пропасть, и каждый хотел ее спасти: и белые, и красные. Даже мой дальний родственник — Толя Черников, и тот хотел. Пошел к красным, воевал. Вот уж о ком никогда бы не подумал. Помню, приходил он ко мне в госпиталь в шестнадцатом году: бледный, манжетики застиранные, стеснительный. — Воронцов закурил папиросу, глубоко затянулся. — Главное — он тогда нашел себя. Понимаешь? Нашел! В той неразберихе, которая творилась. А что было делать мне? Воевать не мог, да и не хотел. Ни за тех, ни за других. Думал покончить со всем разом… Ладно, скажи лучше, что у тебя общего с Николаем Петровичем? — неожиданно спросил он. — Неприятный тип. Какой-то ухватистый, пальцы, как грабли, которые гребут к себе, к себе… И его вечный спутник с повадками уголовника. Пашка, что ли? Нет, не думай, я не ревную, нет. Но зачем они тебе?