Время барса | Страница: 98

  • Georgia
  • Verdana
  • Tahoma
  • Symbol
  • Arial
16
px

— «Когда он шел дорогою, малые дети вышли из города, и насмехались над ним, и говорили ему: иди, плешивый! иди, плешивый! Он оглянулся, и увидел их, и проклял их именем Господним. И вышли две медведицы из леса, и растерзали из них сорок два ребенка».

Сорок два ребенка! Тридцать три коровы! Свежая строка! — блеюще затянул Глостер, по-скоморошьи пританцовывая на месте с книгой в руках. — Свежатинка.. — Помолчал, вычерчивая носком ботинка на паласе ведомый ему узор. — Голодные были медведицы в том лесу, а? А что Елисей? А ничего! Побрел себе дальше, солнцем палимый. Не будут обзываться, блин! — Глостер хохотнул громко и совсем невпопад, произнес, понизив голос до шепота:

— Таковы были лучшие. А кто тогда мы, дети кровавого, беспощадного века, вступившие в тысячелетие запуганными, затравленными шавками?.. Если еще наши отцы истребили своих лучших в бесконечной войне, что терзала век? Кто остался? Только такие, как я. Или — как ты. Хищники.

Звери. — Глостер застыл посреди комнаты в академической позе, сложив на груди руки, некоторое время с интересом истинного ученого рассматривал труп на полу и только потом заговорил — размеренно и монотонно, будто читал лекцию нерадивой студентке:

— Любить людей — пошло, ненавидеть — глупо. Остается только одно: убивать.

Избавлять землю от этих тварей. Пожалуй, единственное, что еще не разочаровывает меня, Маэстро и Лира, — это игра, вечная игра в нечет и чет… Впрочем, это развлекает, забавляет и то большинство людей, которое называют у нас подавляющим. Эти и сами боятся жить, и другим не дадут! Они терпеть не могут настоящей жизни, но обожают мифы, о-бо-жа-ют. Красивое словечко? В нем — почти обожествление! А что есть миф? Та же игра воображения, пустота, заумь, ничто…

Великое Ничто правит этим миром, но мы боимся пойти ему навстречу, прикоснуться к нему, стать его частью, пасть в его холодный, черный зев, в чрево, где все бесплодно и нет ничего, кроме могильных червей, превращающих мнимую красоту и совершенство человеческих существ в глину, и прах, в небыль…

Глостер остановился у открытого бара, налил себе в стакан бренди, выпил жадно, как воду, по-видимому не ощущая ни вкуса, ни крепости. Резко развернулся к девушке, крикнул зло:

— Что ты молчишь? — Грубо схватил ее за плечи и начал трясти — больно, жестко, словно тряпичную куклу. Алина голова болталась безвольно, но девушка не произносила ни звука, и это еще больше злило Глостера. — Тебе нечего ответить?

Так я сам скажу! Ты можешь возразить только одно: дескать, все до Христова пришествия были «ветхие люди», а значит, грешные по рождению, а Он — искупил людей из греха и ада своею кровью… И — что? Я спрашиваю — что? По смерти Спасителя прошло две тысячи лет — мир изменился? Люди стали лучше? Добрее?

Глостер снова замер, закрыв глаза, словно поразившая его идея была столь навязчива и ярка, что ослепляла.

— А может быть, вся история человечества не больше чем сон? Сон разума, рождающий чудовищ? Летаргия в полете от звезды к звезде, и нам просто не хватает кислорода, и нас мучит кошмар, от которого мы не можем очнуться, потому что не имеем на это мужества? Или — нужно произвести какое-то действо, которое перервет замкнутый круг убогого мироздания?.. Уничтожит ядовитую тварь, змею, жалящую себя в пяту!

Поглупевшее лицо Глостера излучало присущий дебилам покой, глаза же, напротив, сияли живым нервным восторгом, горячечной лихорадкой немедленного действия.

— Нужна жертва! — торжественно возгласил Глостер с неподкупной шизоидной убежденностью. — И мне — и миру! Но не такая, что принесли люди две тысячи лет назад: безвинный Агнец не может своей кровью искупить кровь предательства…

Здесь нужна кровь хищника! — Глостер смотрел наАлю, глаза его сияли тем самым безумным восторгом и покоем. — Здесь нужна твоя кровь! И — моя! Мы смешаем ее, и мир освободится из кровавой круговерти превращений, и люди станут свободными, и наши души…

Он запнулся; волнение перехватило ему горло и мешало говорить… Теперь каждая черточка его лица была как бы пронизана сиянием радости и благодати, вот только благодать эта была не покойной, а нервной, демонической, на грани тяжкого срыва, на грани уничтожения… В руках его уже отливал темной синевой обоюдоострый клинок… Глостер медленно двигал им из стороны в сторону, любуясь томным переливом тусклой стали… Дыхание его сделалось прерывистым, речь — вкрадчивой, голос — тихим, с ноткой нездешней грусти, чарующим…

— Ты успела предать кого-нибудь? Да?

— Я… я не знаю… Наверное… — Аля отвечала односложно и устало, будто заколдованная ритуалом этой странной волшбы.

— Не важно… Это совсем не важно… Я успел предать многих. Очень многих.

И тем — спас их самих от греха вероломства. Таковы люди: они предают не с тем, чтобы выжить, — они всегда так жили! И — так живут!

Странное наваждение сковало девушку. Мысли ее были ясны, вернее даже, Аля видела, чувствовала окружающее с контрастной, гротескной яркостью и понимала совершенно отчетливо, что стоящий в нескольких шагах от нее мужчина ненормален, крайне опасен, что она в его власти и беззащитна, но эти мысли не вызывали у нее никакого страха. В голове было гулко, и только одинокая и совершенно сейчас неуместная фраза звучала и звучала с монотонной навязчивостью, напеваемая грассирующим баритоном Вертинского: «Измельчал современный мужчина, стал таким заурядным и пресным…» У Али вообще не осталось эмоций, не осталось ничего, кроме усталости и пустоты. Сейчас этот психопат ударит ее клинком, и бег ее дней прервется, но Аля не чувствовала по этому поводу никакого сожаления… Вернее…

Она хотела не умереть, нет… Она хотела оказаться в дальнем-дальнем летнем дне, дне из детства, когда солнце заливало квартиру всю целиком, и мама что-то хлопотала на кухне, а папа играл с нею… А за окном вздрагивал воздух от упругих духовых маршей, нарядные люди неторопливо текли вдоль улиц, веселые, добрые и тогда — еще не такие чужие друг другу, как теперь… Наверное, это и было счастье.

— Дьявол! — коротко вскрикнул Глостер, девушка подняла голову, наваждение разом исчезло: Глостер стоял посреди комнаты и беспомощно, как пятилетний, взирал на порезанный палец, из которого быстрой длинной струйкой сбегала кровь.

Брови мужчины были удивленно вздернуты, он смотрел не отрываясь, как капли падают в белоснежный ворс ангорского паласа, окрашивая его ярко-алым. Глостер обратил шалый, растерянный взгляд к девушке, будто призывая ее засвидетельствовать настоящее чудо:

— Ты видишь?! Она — алая! Совершенно алая! — Действительно, кровь была яркой, какой бывает только в кино или в снах, и падала медленно… — Она — настоящая… — прошептал Глостер одними губами, взгляд его словно подернулся пленкой, как куриный глаз, лицо превратилось в отрешенную блекло-мятую маску, одним движением он перехватил нож и сделал шаг к девушке…

Аля сжалась, подобралась, ожидая удара… Сердце забилось, затрепетало пойманной рыбкой, а душу затопила щемящая, как осень, как грусть об ушедшем навсегда лете, тоска… Она покидает этот прекрасный мир так рано, даже не успев ничего, даже не увидев собственных малышей и не сумев никого сделать счастливым… Аля зажмурилась, чувствуя, как слезы закипают на ресницах…