— Да на хрена нам спец, босс?! Эта сука безо всяких медицинских штучек зачирикает у меня, как птенчик по весне! Все выложит, что знает и что не знает, прямиком на блюдечко!
— С голубой каемочкой…
— Чего?
— Ничего. Выложит — хорошо, но «потрошитель» подойдет все равно. Такой порядок.
— Понимаю.
— Вот и славно, что понимаешь. Готов?
— Всегда готов, — гыгыкнул Шалам, вскинув руку в пионерском приветствии.
— С замками справишься?
— А чего с ними справляться? Квартира не сейф. Шалам открыл бардачок, извлек оттуда остро отточенный нож, моток скотча, металлическую коробочку из-под шприцев: там он держал какие-то ножнички, щипчики, которые использовал так умело, что жертвы жалели, что вообще родились на этот свет.
— Пошел! Да, рацию поставь на передачу, послушаю вашу беседу.
— Ага. — Глаза Шалама блестели, он радостно открыл дверцу и не спеша, вразвалочку, словно пытаясь растянуть предвкушение предстоящего удовольствия, двинулся к двери подъезда.
Крас поднес к губам рацию:
— Первый всем: начало операции.
Эту фразу он произнес трижды, последовательно меняя частоту. Закурил. Замер, откинувшись на спинку сиденья.
Он еще раз прокачивал принятое решение. Все правильно. Если за девкой кто-то стоит, этот кто-то так или иначе проявится. Вот тогда можно будет с легким серд-цем доложиться Лиру: так, мол, и так, против нас работают профи. Для него.
Краса, это было бы лучше всего: в играх профессионалов он чувствовал себя как карась в пруду. Лир и подавно. Ну а если девка блефует или действует на свой страх, то Шалам выдавит из нее все, что она знает. Было в Шаламе… было в нем что-то бесконтрольно-звериное; когда он чуял близкую кровь, ноздри его трепетали, лицо приобретало какую-то отрешенность… Жертвы чувствовали это кожей, выражение лица Шалама пугало их даже больше, чем предстоящая боль. А уж он-то, Крас, знал: настоящая боль развязывает любые языки.
Пожалуй, мужчина боялся бы своего слугу, ведь зверь способен на все. Боялся бы, если… в себе он чувствовал зверя, рядом с которым Шалам был просто беспородной дворовой шавкой. Зверя, опаснее, беспощаднее которого нет.
Он снова прикрыл глаза. И будто наяву, увидел девчонку — нагую, связанную, распятую, беззащитную перед его желанием. Перед его любым желанием. Сглотнул слюну, притронулся к лицу, чувствуя, как наливается кровью, пульсирует шрам.
Все люди — звери. А это означает только одно: чтобы выжить, нужно быть самым безжалостным из них.
— Капкан. Кап-кан. — Аля смотрела в одну точку. — Не знаю я способа прорваться.
Никакого. Кроме этого. — Она ласково притронулась к оружию.
— Хороши игрушки… — прокомментировала Настя.
— Ты знаешь, а мне нравится.
— Хм… Откуда у тебя к этим железкам такая нежность?
— Не знаю. Я же рассказывала, с двенадцати лет стрельбой занимаюсь, еще до переезда сюда. С детдома. А в шестнадцать стала мастером.
— Слушай, а ствол-то этот у тебя откуда?
— От верблюда. Классная штука, скажи?
— Ты что его, из тира, где тренировалась, заныкала?
— Вот еще… Мне его подарили.
— Кто?
— Давно. Константин Петрович Фадеев. Он в нашем детдоме дворником-сторожем работал. У него еще протез был вместо ноги, деревяшка. Он как раз стрелковый кружок и вел.
— Ему что, разрешили?
— А кому какое дело? Там, кстати, одни ребята были, только я — пацанка. Я у него в сторожке подолгу сидела, а когда он заболел — ухаживала. Насть… долгая это история. Просто как баба Вера меня к себе решила взять, дядя Костя мне «марголин» и подарил. На память. Он умер потом через неделю. Совсем уже старенький был.
— От чего умер-то?
— Наверное, как все. Жить устал.
— А чего ты раньше не говорила, что у тебя пистолет есть?
— А зачем кому говорить? Чтобы отобрали?
— Даже мне?
— Насть… Это теперь я тебя знаю, а как приехала… Ну тетка, ну добрая… А чего бы ей доброй не быть, когда муж тароватый, дом полная чаша и вообще во всем — ажур. В смысле — алее. Так что… Так что лежал он себе, в тряпочку промасленную завернутый, в чулане. Иногда я его доставала, когда баб Веры не было, чистила… И вообще — он красивый. Ты знаешь, этот Марголин, конструктор, он почти слепой был, эту машинку лепил, считай, на ощупь, из глины…
— Нет, Алька, — задумчиво произнесла Настя. — Ты не увлечена стрельбой, ты… Ты относишься к оружию как к другу. Давнему.
— Насть, сама не знаю. Не помню. Как и все мое детство не помню. У меня из детства только мишка и оставался. А теперь вот и его нет. Только порой картинки какие-то… Знаешь, наверное, совсем раннее воспоминание, младенческое: лежу в колыбельке, питаюсь и… гильзами играю, на веревочке. Как погремушками.
— Может, ты — дитя войны?
— А разве тогда была война? В восьмидесятом.
— Война всегда.
— А жаль.
— Еще как жаль.
— Вот что, Настька. Делаем так. Ты сидишь тихо, как мышка. Я иду на прорыв.
— Аленка…
— Погоди. Я все рассчитала. Двоим теткам прорваться куда труднее, чем одной. Я не пойду вниз, во двор, я на чердак полезу. И выйду из четвертого подъезда.
Скоро стемнеет. В городе растворюсь — ни одна собака не найдет. Никогда. Да и… не будут же они за мной всю мою жизнь гоняться, ведь так?
— Они столько не проживут.
— Вот и я надеюсь.
— Аленка…
— Погоди. Ко всему, если ты останешься, мне будет легче: вдруг меня все-таки прищучат, выручать кому? Тебе. И Женьке. Ну что, решили?
Настя задумалась, по обыкновению сморщив чистый лоб, откинула назад густые каштановые волосы, резюмировала:
— Ты права. Даром что пацанка, а мозги у тебя работают. Прямо сейчас рванешь?
— Не-а. Уже прошло девятнадцать минут. Должны позвонить, никуда не денутся.
Мешок наркоты просто так никто не бросит. Как и чемодан денег.
— И о чем ты с ними теперь говорить станешь? Ведь звонка никакого не было.
— Плохо, блин! Хоть бы какой-нибудь кретин позвонил: если они слушают, я бы ввернула пару фраз порасплывчатее, пусть побегают! Хотя нет. Этак я подставлю «за так» ни в чем не виновного человека. О чем говорить?.. Да не знаю, о чем говорить! По ходу что-нибудь придумаю. Когда не врешь, а фантазируешь, звучит куда убедительнее. Я права?
— Права.
— Вот. Главное — время у них еще выторговать. Хотя бы чуточку.