И Корсару пусть на мгновение, но показалось – что он сидел уже в этой огромной кухне – и вовсе не в пятидесятых, а году эдак в шестнадцатом, и шла германская война, которую сначала патриотично называли Великой Отечественной, а потом и забыли, как забыли – и лишь недавно вспомнили погибший на полях Франции сорокатысячный русский корпус… И – авиаторов, что дрались под тем же теплым и до рези синим и глубоким небом – за Россию…
Елизавета Владиславовна сделала еще один крохотный глоточек; от чая ли, от семидесяти-, а то и девяностопятиградусной наливки – щеки ее раскраснелись, глаза заблестели.
– А вы знаете, Митя, я вас почему-то ждала. Знала, что вы придете. Вернее… знала, что придете снова… именно вы.
– Почему?
– О, как трудно порой… объяснить очевидное. – Старушка замотала головой: – Нет. Не трудно. Невозможно.
Корсар отчего-то смешался – словно и он должен был знать это очевидное, помнить его – во всех деталях, а он отчего-то – забыл. Заблудившись в этом измененном пространстве, что в житейском просторечии отчего-то именуется повседневностью… По-английски куда точнее: contemporary означает «современность», но если вслушаться в слово или даже просто вглядеться в него, как очевидны непостоянство, убожество и призрачность этой «современности»… Словно тужурка, изношенная усердным мастеровым за сорок лет с гаком…
– Мне жаль, что пришлось разбудить вас… – сказал Корсар самую банальную глупость, пришедшую в голову, лишь бы избавиться хоть на время от той щемящей пустоты, что возникала в его душе – от незнания очевидного… Или – от невозможности прозреть… Пока? Или – совсем?
– Ах, бросьте, – простецки отмахнулась Екатерина Владиславовна. – Я давно не сплю по-настоящему: так, маюсь полусном-полусказкой… В мои годы бессонница – утомительна… Всё ушедшее обступает несбывшейся явью, и я – беспомощна перед этим прошлым…
Женщина сняла очки, посмотрела на Корсара абсолютно беспомощно, улыбнулась робко, словно ее давным-давно нелюбящие дети отвели на время в дом престарелых, да так и забыли.
– Я – рада вам.
Да. Забыли. Навсегда. С облегчением решив, что она умерла. Потому что… столько не живут?
– Вам… кто-то звонил? Насчет меня?
– Нет. Знаете, Митя, меня давно никто не поздравляет с праздниками, днями рождения, и я – никого.
– Почему?
– Детей у меня… нет, а сослуживцы, соседи, друзья – все… умерли.
– Неужели – все?
– Представьте себе. Абсолютно.
– Но вам ведь только…
– Семьдесят три? О, это «версия для печати», – если можно так выразиться. Так как чад и домочадцев, знавших меня молодой, – уже не осталось. Но… вы ведь пришли не случайно, Митя?
– Почему вы называете меня Митей?
– Я и… кто-то еще? Просто вы похожи на одного старинного, очень старинного знакомого.
– Может быть, он – это я и есть? – неожиданно для себя брякнул Корсар… и столь же неожиданно покраснел.
Старушка вовсе не приняла его слова за шутку: в один момент нацепила очки, чуть склонила голову к правому плечу и, взяв лампу, стоявшую на столе, за матерчатый абажур, – направила ее на Корсара.
Больше всего Дима сейчас боялся… слепящей рези в глазах, ибо теперь-то он точно знал, что происходит потом, в какую тварь ему предстояло превратиться, не подоспей Ольга и ученый Волин – с блистающим перстнем на безымянном пальце…
А Екатерина Владиславовна смотрела еще некоторое время, будто изучая, и Корсар мог бы поклясться, что уловил на лице женщины подобие… надежды: что, да, он тот самый Митя и есть. Но старушка вздохнула, с непонятным выражением – разочарования? Или – все-таки облегчения? Оставила в покое лампу; повернула абажур вниз так, что сноп света послушно ткнулся в стол, погружая кухню в полумрак и делая ее громадной, как обеденная зала средневекового замка, где в темноте и вековой сырости – живут привидения, а в старинных трехстворчатых шкафах спрятаны драгоценные безделицы вроде короны Меровингов, жезла Ши Хуанди, меча Тамерлана и – дорогие скелеты былых властителей, владык, куртизанок….
– Так что вас привело ко мне… Дмитрий, в такую ненастную ночь? Гроза, да какая! И кстати, как вы умудрились вымокнуть действительно до нитки – ну не пешком же вы ко мне по Москве шли…
– На мотоцикле.
– Ужас какой! Вы уже согрелись?
– Более чем.
Старушка усмехнулась, устремив взгляд в себя, иронично скривила губы, словно капризная княжна на одном из благотворительных балов, потом справилась с собой, посмотрела на Корсара без тени усмешки или кокетства, спросила серьезно:
– Так что вы хотели знать, Дмитрий Корсар?
– Все, что знаете вы, Екатерина Владиславовна.
Старушка не удержалась от улыбки:
– Это слишком много и слишком впечатляюще, даже для такого умного, пытливого и решительного юноши, как вы.
– Я давно уже не юноша, признаюсь. Боитесь… за мой рассудок? Как я – за вашу жизнь?
Екатерина Владиславовна с привычным высокомерием едва уловимо приподняла бровь:
– Мою жизнь? Вы считаете, что за это можно бояться?
– Да. Несколько старомодно? Или, по-вашему, напротив, современно?
– Дмитрий, давайте прекратим пустой разговор. Как вы могли если и не догадаться, то заметить – я совсем ничего и никого не боюсь. Ведь открыла же я вам дверь, даже не спросив, кто за нею?
– Вы знали?
– Нет. Но это же так естественно…
– Что именно?
– Жизнь, смерть, бессмертие…
– Да? Может быть, Екатерина Владиславовна, выразитесь яснее? Я – дитя века сего и не привык к утонченным намекам.
– Хорошо. Скажу ясно.
Старушка вновь приложилась к мензурке, которую Корсар, оказывается, давно наполнил «из долга вежливости», сделала следом глоток остывшего чая и произнесла просто и спокойно, как само собой разумеющееся:
– Чему быть, того уж не воротишь.
Теперь они сидели за столом в гостиной, на удобных стульях с подлокотниками, больше похожих на кресла; на столе и рядом, на малом ломберном столике лежали альбомы с фотографиями: их Корсар помогал извлекать Екатерине Владиславовне отовсюду: с этажерки в другой комнате, с антресолей, из обширной кладовки…
Массивный торшер освещал все теплым, чуть окрашенным золотом светом. Абажур его был в точности в тон и стиль люстры, висевшей на кованых бронзовых цепях на высоченном, украшенном лепниной потолке. На столе – чай в большом заварном чайнике, «наливка», оказавшаяся на поверку чистым медицинским спиртом, настоянным на малине и оттого дававшим такой чистый цвет и теплый аромат.
– А это – тридцать первый год… Мы на первомайской демонстрации… Весь коллектив…