Я так и не узнал, прикатили пушку или нет. Выцеливал одно из окон, когда винтовка словно взорвалась в руках. Удар получил настолько сильный, что свалился, где стоял. Сумел подняться и, прижимая оружие левой рукой, попятился под защиту разрушенного амбара. Я не понимал, что со мной. По груди и животу текла кровь. Появилась знакомая санитарка, выдернула трехлинейку:
— Отвоевался. И винтовку твою разбили.
— Совсем? — спросил я.
Санитарка не поняла, о чем я спрашиваю. Чего железяку жалеть, когда пуля угодила в грудь, и неизвестно, как все закончится. Она поспешила успокоить.
— Не бойся, жить будешь, но ключица перебита. И пуля где-то под ней застряла.
Быстро и ловко разрезав гимнастерку, нательную рубашку, она сделала перевязку. Правую руку примотала к груди. Вместе с несколькими ранеными повезли куда-то на бричках. Сильно трясло. При каждом толчке боль в груди пронизывала все тело. Я испугался, что потеряю сознание и умру.
— Стой! — крикнул ездовому. — Пойду пешком.
Так и брел до полкового медицинского пункта, держась за бричку. Лежа в очереди на обработку раны, ощупал винтовку. Приклад расщепило, а в металлической накладке виднелась дырка. Я сдал винтовку санитару.
— Осторожно, прицел не разбей.
— Какой еще прицел! Ты о себе думай.
К вечеру доставили в санбат, где сделали операцию. Как оказалось, автоматная пуля, пройдя сквозь приклад и пробив железную накладку, потеряла убойную силу и застряла в легком. Если бы засадили из винтовки, то пробили бы грудь насквозь. Врезавшаяся в тело накладка сломала ключицу, треснула грудная кость. Рана оказалась тяжелой. Не спадала температура, и, что хуже всего, когда кашлял, вылетали красные брызги слюны.
— Э, сынок, тебя в госпиталь надо отправлять, — принял решение хирург. — Рентген делать, легкие лечить.
В санбате встретил своего бывшего сослуживца по учебно-запасному полку, сержанта Гребнева. Он получил несколько осколочных ранений, но держался бодро. Я же чувствовал себя все хуже, не лезла еда, с трудом поднимался с койки, хотя стояла отличная весенняя погода. Учебно-запасной полк остался где-то далеко в прошлом, забылись дрязги и несправедливость, с которыми я столкнулся там. Зато Гребнев не забыл, с чьей помощью он лишился теплого места в тылу и оказался на передовой.
Я сидел на траве, привалившись спиной к дереву. Немного в стороне, на лавочках, курили и смеялись легко раненные. Мне курить строго запретили. Я не хотел дразнить себя запахом махорки, да и не усидел бы на скамейке. Рядом опустился на траву Гребнев и сказал:
— Все же Бог есть. Наказал он тебя. Не смог в учебном полку прижиться и нас с Фельдманом выпихнул. Борьку убили, но и ты не жилец. Вон, желтый весь сделался, одни мослы торчат.
— Какого Борьку?
— Фельдмана, — он пристально вгляделся в мое лицо и злорадно повторил: — Точно, не жилец. И глаза в разные стороны.
Я почувствовал дым от цигарки, закашлялся.
— Убери самокрутку.
— Теперь хоть убирай — не убирай, конец один.
— Пошел к черту.
Через несколько дней меня отправили на санитарном эшелоне куда-то в тыл. В дороге, 11 мая 1943 года встретил свое двадцатилетие. И там чуть не закончилась жизнь. Сделалось плохо, дважды терял сознание. Как сквозь туман запомнилась суета вокруг моей полки, медсестры делали уколы, чем-то поили. Немного отошел. Выгрузили в Саратове, где я снова оказался в госпитале. Теперь в палате с легочными ранеными.
Госпиталь размещался недалеко от Волги в двухэтажном здании школы, наша палата — на втором этаже. В бывшей классной комнате впритык стояли два десятка кроватей, где кашляли, стонали и ворочались раненные в грудь или спину бойцы. Чем меня лечили, помню смутно. Осталось в памяти единственное желание побыстрее выбраться отсюда. Даже молодые ребята, получившие повреждения легких, лежали желтые, костлявые, словно мертвецы.
— Как самочувствие? — спросил врач.
— Плохо здесь, — я с трудом ворочал языком. — Переведите…
— Почему ничего не ешь?
— Не хочется.
— Если жить хочешь, то ешь. Может, чего особенного хочешь?
Трудно представить подобное внимание в современной больнице. Но так было, хоть и не во всех госпиталях. Война соткана из противоречий. Еще в моде оставались лобовые атаки, где не считали убитых. Вернее, считали, но за большие потери, насколько я знал, никого из командиров не наказывали. И воровали, несмотря на жесткие законы. А в этом госпитале спрашивали у какого-то сержанта, что именно он хочет поесть.
— Пельмешков бы…
— Я бы тоже не отказался, — сказал один из раненых.
Действительно, тем, кто просил, принесли по миске пельменей с бульоном. И я съел вкусное блюдо. Вспомнились домашние пельмени, которые обычно лепила мама с сестрами, а я крутил на старой мясорубке фарш. Неужели и правда умру, как предсказывал обозленный на меня Гребнев? Саратов находился всего в двухстах пятидесяти километрах от Сызрани, моего родного города. Полдня на поезде (довоенном). Надо написать маме, возможно, она приедет.
Мысли о семье, о том, что я могу не дождаться матери, эта миска пельменей изменили мой настрой. Раньше не верил врачам, когда они говорили, что умирают в первую очередь те, кто не хочет жить. Теперь поверил. Поднялся с койки с намерением спуститься вниз и свалился у входа в палату. Меня перетащили на койку. От падения треснула еще не сросшаяся ключица. Срезали и заново наложили гипсовый панцирь на плечо. Через пару дней снова повторил попытку и дошел до лестницы. Я силком впихивал в себя кашу, суп и просился в палату выздоравливающих. Врачи говорили, что рано.
— Когда не рано?
— Когда ходить нормально будешь.
Наша палата давила на меня. Здесь часто, гораздо чаще, чем в госпитале на Дону, умирали люди. Вынесли рано утром соседа, который получил четыре пули в грудь и два месяца находился между жизнью и смертью. Смерть победила его, хотя он тоже пытался есть и вставать с постели. Я долго смотрел на пустую кровать. Санитарка собрала в комок белье, принесла свежее. На подушке виднелись пятна крови, и я сказал ей, что подушку надо тоже сменить.
— Где их напасешься, подушек-то? Ты меньше по сторонам гляди. Сходил бы прогулялся, вон, погода какая хорошая стоит.
— Не могу. Сил нет.
— Шагай через «не могу».
Вскоре я начал ходить и гулял по школьному саду, где завязались крошечные яблоки, вишня. Написал письмо матери. В июне меня наконец перевели в другую палату. Там тоже лежали легочные раненые, но уже оклемавшиеся после кризиса и воспалений. Кроме всего прочего, у меня определили сильный ушиб груди. Металлическая накладка приклада, пробитая и оторванная пулей, ударила, как молотком.
Курить всем запрещали, однако некоторые стреляли махорку или папиросы у других раненых. Врачи ругались и грозились сообщить комиссару госпиталя: «Специально смолишь, чтобы легкие подольше заживали!» Такое могли расценить как намеренное уклонение от фронта. Ничего удивительного, насмотрелся здесь разного. Видел, как растирают раны всякой дрянью, после которой они снова открывались и долго не заживали. Как, давясь, глотали мыло и симулировали язву. Врачи ничего не говорили комиссару или особисту, но стукачей хватало. Кое-кого увозили, по слухам, отдавали под суд.