Чего только не перевозили мы за октябрь. Красноармейцев и командиров, беженцев, раненых. Переправляли на правый берег орудия и минометы, бочки с селедкой, мешки с хлебом, сухарями, мукой, ящики с боеприпасами и консервами. С правого берега везли порой неожиданные грузы.
Однажды тыловики притащили множество огромных мешков. Один из них развязался. На палубу вывалились смятые, в засохшей крови красноармейские гимнастерки и шаровары. Мы поняли, что это вещи погибших. Для нас давно было не секретом, что убитых и умерших от ран бойцов часто раздевают до белья, в котором и хоронят. Мы понимали, что не хватает обмундирования, обуви. Не от хорошей жизни раздевают мертвых. Однако на душе становилось тоскливо при мысли, что тебя после смерти тоже могут раздеть.
Еще расскажу, какой жестокой была дисциплина. По Волге плыла всякая всячина, в том числе красноармейские обмотки. Светло-зеленые, из хорошей, кажется английской, материи. Местные женщины на берегу переговаривались, что из двух обмоток можно сшить юбку. Но никто не торопился их доставать, даже когда они проплывали совсем рядом. Боялись. Обмотки считались военным имуществом. Если подберешь и присвоишь, можно было угодить под суд за кражу (или мародерство). В те годы не шутили, очень просто было заработать лет пять-десять лагерей.
В другой раз по сходням вкатили немецкую пушку с длинным стволом и набалдашником. Это была новая противотанковая 75-миллиметровка. Меня удивили двойной щит и компактность орудия. Трофей вместе с ящиками снарядов везли для изучения. Позже, на фронте, мне не раз доведется встретиться с огнем этих скорострельных орудий.
Эвакуировали много раненых. От них мы узнавали последние новости. К середине октября, несмотря на продолжающиеся попытки сбросить наши войска в Волгу и постоянные обстрелы, установилось некое равновесие. Передовая застыла практически на одном месте. Немцы еще не выдохлись, но тяжелые потери в уличных боях приумерили их наступательный порыв. Во многих местах нейтральная полоса между нами и немцами исчислялась десятками метров. Это мешало генералу Паулюсу использовать свое преимущество в технике, и прежде всего в авиации. Судя по всему, шестая армия Паулюса выдыхалась, а красноармейские маршевые роты и батальоны с левого берега переправлялись непрерывно.
Бесконечно везти не может. Меня ранили 24 октября 1942 года. Осколок ударил в левую руку, повыше локтя, перебив кость. Я упал на колени. Сильно текла кровь. Руку перевязали, наложили шину, и я вместе с другими ранеными попал в медсанбат. Затем перевезли в госпиталь, в маленький городок Ленинск на реке Ахтуба, где я встретил свое восемнадцатилетие. Рана заживала плохо. Вместе со всякой гадостью выходили мелкие осколки костей. Помню, что в те дни очень болела рана. Мне сделали очередную операцию и наложили новый гипс.
Шло наступление советских войск под Сталинградом. Мы жадно слушали сводки по радио, читали газеты. Вернее, чаще всего читал вслух паренек-минометчик. Звали его Андрей. Он закончил десятилетку, учился где-то еще и считался в палате самым грамотным. Андрей читал хорошо, без запинок, мы его с удовольствием слушали. Но когда пытался комментировать статьи, Андрея нередко обрывали. Дело в том, что его ранили на второй день после прибытия на передовую и войны он толком не нюхал. Помню, когда Андрей заговорил про храбрость и отвагу защитников Сталинграда, его перебил боец лет тридцати:
— Еще один политрук нашелся. Ты хоть представляешь, что в Сталинграде творилось? Какая к чертовой матери отвага! Набили баржу, а ночь, как день. Пушки с высот насквозь Волгу простреливают. Я пять раз чуть не умер, пока через Волгу переправлялись. Снаряды то дальше, то ближе падают. Один как шарахнет, только клочья от людей полетели. Я ближе к корме стоял, так чья-то рука нам на головы свалилась. Когда высаживались, вся палуба была кровью залита, а под ногами скользко. Высадили, поднялись по обрыву. Нам говорят: «Стоп! Вот траншеи». Оглянулся, а до обрыва сто метров. Понимаешь или нет, весь город в руках у фрицев, а мы на полоске берега держались.
Боец продолжал говорить то, что многим было уже известно. Что стрелковую роту полностью выбивали за два-три дня. Раненых немцы топили снарядами в обратных рейсах. Попав на левый берег, люди не верили, что остались живы. Плакали, молились. Боец срывался на крик, ему требовалось выговориться. На губах закипала слюна. Его с трудом успокоили, едва рот не зажимали, а он продолжал выкрикивать:
— Мясорубка… брустверы из мертвецов городили. А пули в них чмок, чмок! Чтобы с ума не сойти, стреляешь по окопам и ждешь. Либо смерти, либо когда немцы в атаку пойдут. Ох, как мы их там валяли…
Андрей надулся, дня на два прекратил «политинформации». Нам стало скучно, и мы уговорили его снова читать газеты вслух. Комментировать чьи-то подвиги он уже не решался. Жизнь в госпитале однообразна. Завтрак, врачебный обход, процедуры, обед, ужин. Солдатская трепотня, шутки, долгие перекуры перед сном. Многие спали плохо. Болели раны, мучили мысли о близких.
Люди, вышедшие из жестоких боев в Сталинграде, ждали выписки с чувством тревоги, а зачастую и страха. По слухам, там продолжались сильные бои. Хотя сводки приносили новости об освобожденных городах и поселках, о потерях немецких войск, возвращаться снова в пекло не хотелось. Многие считали, что выжили чудом, а два раза чуда не бывает. В основном такое настроение было у тех, кто постарше. Молодые выписывались и уходили на фронт бодрыми, готовые бить фашистов. Но что сделать, если ночами на меня пикировали самолеты с крестами и уходили под воду корабли. Я нажимал на спуск пулемета, он не стрелял, а бомба летела на мою родную «Коммуну» и прямо мне на голову.
Пришло письмо от мамы. Словно оправдываясь, она писала, что ко мне приехать не сможет. В военкомате ей объяснили, не называя города, что госпиталь находится в прифронтовой полосе, куда въезд строго ограничен. Кроме того, по очереди простудились и переболели обе сестренки. Флигель стоит на яру, и ветер выдувает тепло. С дровами туго. Но это мелочи. Самое главное, что жив ее единственный оставшийся сын. «Просись после ранения в хозчасть. Тебе ведь только восемнадцать исполнилось», — наивно уговаривала мама. Ну, что же, я был не против. Только решать будут без меня. В тот же день я сел писать ответ, заверил мать, что в госпитале пролежу еще долго."Конечно, после ранения меня зачислят в хозчасть.
В декабре сняли гипс. Рука стала тонкой и сморщенной, сгибалась с трудом. На динамометре я выжал левой рукой всего полтора килограмма (правой — тридцать с лишним). Со мной стали заниматься лечебной физкультурой. Худенькая, коротко стриженная медсестра Нина разминала руку и пальцы. Я с трудом сдавливал детский резиновый мячик. Всерьез испугался, что стану инвалидом. Нина, девушка лет двадцати, с темными блестящими глазами, смеялась, помогая сгибать и разгибать руку. — Все будет нормально.
Она мяла своими тонкими теплыми пальчиками мою ладонь, и это напоминало игру. Нина мне нравилась, а в восемнадцать лет в мальчишке понемногу просыпается мужчина. Я представлял, как сейчас обниму и поцелую ее, но ни за что бы не решился это сделать. Нина казалась такой красивой и недоступной в своем коротком белом халате, туго подпоясанном в талии. Иногда мы касались друг друга коленями, и тогда я краснел. Нина замечала все, загадочно улыбалась, опуская ресницы, как это умеют делать только женщины.