«Тебе дай волю, — подумал Вадим с брезгливостью, — ты бы и все мировые запасы воздуха сожрал».
— А может, ты и прав, — неожиданно сказал он вслух.
— В смысле? — пробурчал Борька и с каким-то нечеловеческим хрюкающим звуком втянул ноздрями очередную порцию кислорода, но того оказалось недостаточно, и он жадно распахнул пасть, в которой липкой кашей шевелилась пережеванная еда.
— Может, и не треснет, потому что ты раньше треснешь, — ответил Вадим, с отвращением глядя на жующего одноклассника. А потом, плюнув с досады, отошел. В ответ Борька ничего не сказал, ибо был обессилен битвой с бутербродом.
В шестом классе Вадим неожиданно понял, что хочет стать доктором. Почему, и сам не знал — вырос-то в самой пролетарской семье, где врачи считались если не совсем «гнилой интеллигенцией», то где-то около того. В школе он никому об этом желании говорить не стал, а вот отцу как-то проболтался. Тот сурово отрезал, что мечты мечтами, а жизнь жизнью. Мол, судьба Вадима так сложилась, что родился он в семье потомственных рабочих, и, стало быть, не о халатике белом ему мечтать надо, а днями и ночами думать, как продолжить великую заводскую династию Сухоручко. А доктором он может быть, если захочет, в свободное от работы время. Вроде хобби. Коллекционируют же люди значки там или марки без отрыва, так сказать, от производства.
Вадим хотел возразить, что довольно сложно лечить людей в свободное от двенадцатичасового стояния у станка время. Но промолчал, решив потихоньку готовиться к поступлению в медицинский институт.
Однако, углубившись в изучение человеческого организма, Вадим настолько отдалился (или, как тогда говорили, оторвался) от коллектива, что перестал общаться с одноклассниками, а на уроках предпочитал читать под партой разные книжки по анатомии, а не слушать рассказы про великого Сталина. Это привело к тому, что его начали обвинять в пассивности и индивидуализме. Ибо считалось, что индивидуальность дается человеку природой для того, чтобы он тут же от нее отказался во благо общего дела — то есть построения коммунизма. Иными словами, индивидуальность давалась Богом, а забиралась Сталиным, которого, как известно, тоже обожествляли. Таким образом, выходило что-то вроде Бог дал, бог взял. Или, если быть совсем точным: один Бог дал, другой бог взял.
Чувствуя, что кольцо вокруг него сужается, Вадим придумал для себя «общественную нагрузку», организовав в актовом зале школы «живой уголок». Тем более что животных он любил. Если встречал бездомного пса, всегда скармливал тому свой школьный завтрак. Если замечал лягушку на дороге, переносил ее в кусты, чтобы ту не задавила случайная машина. Однажды он увидел, как его сосед по дому Петька Бузин привязывает к хвосту кота консервную банку. Вадим немедленно заступился за униженное животное. Несмотря на то что Петька был сыном высокого партийного функционера, он бесстрашно выбил малолетнему мучителю два зуба и порвал ухо. Учитывая, что Петьке на тот момент стукнуло всего шесть лет, тринадцатилетнему Вадиму сильно досталось от родителей: им пришлось унижаться перед партийным функционером, умоляя не выносить сор из избы и вообще решить дело полюбовно. Тот легко согласился, но не по доброте душевной или равнодушию, а просто испугавшись, что родители Вадима могут в отместку написать на него донос, тем более что шел 1937 год, то есть самый разгар сталинских чисток, когда доносы стали наиболее популярной разновидностью эпистолярного жанра. Он отвел побитого сына к врачу, который зашил порванное ухо, а зубы даже не стал смотреть, сказав, что молочные так и так выпадут — чего зря время тратить? Несмотря на прощение со стороны Петькиного отца, родители все же наказали Вадима. Мать, как обычно, убежала в соседнюю комнату, причитая что-то невнятное, а отец отхлестал армейским ремнем, приговаривая: «Это, чтоб тебе, гаденышу, в следующий раз неповадно было на глазах у всех бить того, кто тебя слабее!» Из чего Вадим сделал вывод, что главной его оплошностью было то, что он бил Петьку на глазах у всех. Значит, подумал он, в следующий раз надо предварительно отвести жертву в укромное место. К слову сказать, из этой истории каждый вынес свой урок. Мать Вадима решила, что все партийные работники добрые. Отец Вадима сделал вывод, что все партийные работники без исключения — равнодушные сволочи, которым наплевать на порванные уши собственного ребенка. Партийный работник лишний раз удостоверился, что чем выше социальное положение, тем почему-то страшнее жить. Петька же твердо усвоил, что любой человек имеет право безнаказанно выбивать ему зубы, рвать уши и вообще всячески калечить. Поэтому во двор он теперь старался лишний раз не выходить, а при виде Вадима непроизвольно писался и закрывал рот ладонью, спасая оставшиеся молочные зубы.
Так или иначе, любовь к животным у Вадима была искренней, и потому живой уголок он организовал с энтузиазмом. В него он поместил несколько животных, которым требовались уход и внимание. Так, например, в уголке жили бельчонок с переломанной лапкой, галчонок с перебитым крылом, крольчонок с надорванным ухом и щенок с клещом в ухе.
В общем и целом почин был одобрен дирекцией школы, и Вадим уже было решил, что судьба ему наконец улыбнулась и его оставят в покое. Но вышло еще хуже. Дело в том, что незадолго до создания уголка в актовом зале повесили яркий транспарант с популярным тогда лозунгом: «Спасибо товарищу Сталину за наше счастливое детство». Как назло, клетки с увечными крольчатами и галчатами оказались прямо под ней, благодаря чему лозунг приобрел какой-то странный и, можно даже сказать, зловещий смысл. Получалось, будто животные-инвалиды издевательски благодарят товарища Сталина за свое «счастливое» детство. Первым это заметил секретарь комсомольской ячейки, который немедленно рванул в кабинет к директору. Там он запер за собой дверь, задернул шторы и до предела увеличил громкость радио-точки. После чего зашептал жаркой скороговоркой, что, дело пахнет керосином. Мол, пока мы тут разговоры разговариваем и о какой-то там партийной сознательности печемся, у нас под носом звери-инвалиды над Сталиным издеваются и не дай бог кто-то уже успел известить об этом компетентные органы. В его сбивчивой речи то и дело проскальзывали такие грозные юридические термины того времени, как «политическая близорукость», «преступное попустительство» и даже «рассадник контрреволюции», а сам он размахивал руками и испуганно косился на портрет Сталина, висевший над директорским столом.
Директор был человеком опытным и потому быстро понял, что дело действительно швах. Воображение у него было живое, хотя и несколько узкое, ибо при первых неприятностях рисовало ему одну и ту же цепь событий: сначала будущее исключение из партии, потом постановление об аресте, затем каменные лица пришедших чекистов и, наконец, заключение, допросы и расстрел. На этом цепочка обычно обрывалась, так как послерасстрельная жизнь его решительно не интересовала. Вот и сейчас, слушая нервную скороговорку чуткого председателя комсомольской ячейки, он довольно быстро дошел до воображаемого расстрела и замер, вжав голову в плечи, словно уже был придавлен могильной плитой. И теперь, словно из какого-то потустороннего мира до него доносился голос секретаря, который все больше распалялся, словно испытывал какое-то злорадство от вида перепуганного насмерть директора школы.