– Небитово. Или Нелидово. Или…
Тут чиновник понял, что вляпался по самые уши, причем по собственной вине, потому что с перепуга напрочь забыл название деревни.
– Запамятовал я, – выдавил он наконец и максимально жалостливо посмотрел на чекистов.
– Не хотим вспоминать, значит, – подытожил главный следователь, мысленно потирая руки. – А где секретная карта?
– Какая еще секретная карта? – пересохшими губами прошелестел чиновник.
– Ну, по которой вы ездите в деревню, где передаете в свой центр разведданные и прочую информацию, – охотно разъяснил следователь.
«Господи, – мысленно ужаснулся чиновник, – ну что ж за идиоты? Зачем бы я стал говорить про деревню, если б был на самом деле был шпионом?! Здесь же нет логики».
Он даже хотел задать этот вопрос вслух, но каким-то шестым чувством понял, что это бессмысленно – петля затянулась.
Энкавэдэшники в свою очередь тоже подумали, что им попался исключительный идиот, потому что только идиот мог умудриться фактически признаться в шпионаже, хотя его никто за язык не тянул. Может, и здесь бы пронесло чиновника, но буквально на днях в местное отделение НКВД пришла тайная разнарядка, что надо «давать план» – то есть изловить и расстрелять пару-тройку шпионов. Короче говоря, бедолагу-чиновника приговорили к расстрелу и в тот же день приговор привели в исполнение. Таким образом, информация о Невидове затонула, не успев всплыть.
А Михась никому ничего о визите рассказывать не стал. Побоялся, что ему не поверят – дурак дураку рознь, а этот городской был невероятным дураком. И хорошо, если только не поверят, а то могут и высмеять – мол, сам дурак, коли с дураком стоял, лясы точил, время терял. В общем, для рассказа тема была бесперспективная.
Самое интересное, что когда того несчастного чиновника вели по коридору, где обычно и происходил расстрел, он вдруг вспомнил название деревни и радостно закричал, обернувшись:
– Невидово!
И в ту же секунду увидел направленное в лицо дуло пистолета. Палач, испуганный этим внезапным криком и разворотом, замер, придержав палец на курке:
– Что?
Он уже понял, что неожиданный выстрел в затылок не выйдет. И хотя в лицо никогда не стрелял, теперь выбора не было.
– Деревня Невидово называется, – неестественно членораздельно прохрипел белый, как простыня, чиновник, уставившись немигающим взглядом прямо в черную воронку дула.
– Аа, – понимающе протянул палач и нажал курок.
Ровно в полдень Фролов вошел в просмотровый зал объединения «Ревкино». Там уже сидели несколько представителей худсовета: трое мужчин и одна женщина, а также Кондрат Михайлович Топор, по лицу которого было видно, что он, как и Фролов, ничего хорошего от просмотра не ждет. Фролов и вправду не строил никаких иллюзий насчет реакции худсовета на свою картину. Уже на стадии заявки, а позже и сценария он внес достаточно много поправок, и было бы странно, если бы сейчас готовый фильм был принят без каких-либо претензий. Любая драма или мелодрама, действие которой разворачивалось в дореволюционные годы, априори вызывала нахмуренные брови. Все боялись, что под прикрытием дореволюционной реальности художник может попытаться протащить что-то идеологически неверное. А если автором числился какой-то литературный классик, так тем более. Ведь признанным классиком вдвойне удобно прикрываться. В случае с Фроловым этим хрупким щитом служил Чехов. Его «Вишневый сад», который и служил сценарной основой фильма, в глазах советской власти был произведением почти правильным. По крайней мере, юмор Чехова легко трактовался как ироническое отношение автора к оторванным от народа и народных чаяний героям. А то, что в эту компанию угодил и зовущий в светлое будущее Петя Трофимов, так ничего страшного – он ведь пока тоже только мечтатель. Не дорос, так сказать, до понимания марксизма. Однако в фильме Фролов, сознательно или нет, сместил уже ставшие привычными акценты. И вернул усмешке Чехова горечь. Героев стало по-человечески жаль. Одних, потому что они запутались, других, потому что еще не понимали, что запутались. Всех. И Раневскую, и Гаева, и Трофимова, и даже дельца Лопахина. И когда последний требовал веселья в честь окончания торгов и рычал в предвкушении ближайшей вырубки сада, то выглядел так, словно сам в себе что-то вырубил. И чувствуя это, стенал от невозможности что-то исправить: «Скорее бы изменилась как-нибудь наша нескладная, несчастливая жизнь!» Жаль было и вишневого сада, ибо он был просто красив. А красота не имеет практического смысла и не измеряется деньгами. Но главное, она не поддается идеологии, ибо свободна.
Нельзя сказать, что Кондрат Михайлович так уж был доволен сценарием, но просто в то время у него не было выбора – по спущенной сверху разнарядке объединение обязано было выпускать хотя бы одну картину в год. И если в 1940 году «Ревкино» эту задачу с грехом пополам выполнило – выпустив тот самый злополучный фильм про Гражданскую войну, то в нынешнем 1941-м дело слегка застопорилось. Первая картина на тему коллективизации была настолько художественно слабой, что ее забраковали и безо всяких идеологических придирок. Была и вторая лента, но она застряла на полпути – там бесконечно менялись режиссеры, которые по ходу съемок переписывали сценарий. Кроме того, половина отснятого материала оказалась производственным браком. Из-за бесконечных задержек к чертям летели все договоренности с актерами, которых теперь надо было собирать из разных городов, чтобы хоть как-то доснять начатое. Так или иначе оставался только Фролов со своим «Вишневым садом». Тема была не самой идеологически-выверенной, но ведь и план нужно было давать. А классика худо-бедно, но «проходила». Если зарежут, думал Кондрат Михайлович, ничего страшного – главное, чтобы ничего политического не «пришили». Во время просмотра он зорко поглядывал то на лица членов худсовета, то на сидящего через несколько кресел от него Фролова. Фролов, и без того нервный, ерзал, скрипя сиденьем. А по железобетонным лицам членов комиссии ничего невозможно было понять.
Наконец, свет зажегся. Члены худсовета немного пошушукались, а затем началось обсуждение. Первым встал некто Крапивин, похожий на мелкое насекомое, выросшее по неизвестной науке причине до размеров человека. У него были длинные усы, которые смешно шевелились, когда он говорил, и большие, похожие на мушиные, базедовы глаза. Сходство с насекомым усиливала яростная жестикуляция, в ходе которой возникало ощущение, что у него не две руки, а как минимум четыре. Крапивин обрушился на фильм с гневом отвергнутого влюбленного.
– Я уважаю Кондрата Михайловича, – начал он, и усы его зашевелились в такт губам, – знаю его как большевика, верного идеям ленинизма-сталинизма. Но что же мы только что увидели? Мы увидели пошлую историю о том, как бедные зажравшиеся люди мечутся в поисках какого-то там личного счастья. Где же борьба народных масс с вековой несправедливостью? Где возмущение автора безнаказанностью старорежимных эксплуататоров? Где обличительный пафос? Все утонуло в пошлой мещанской мелодраме. Да, Чехова мы знаем как талантливого обличителя не только мелких человеческих пороков, но и социальной несправедливости. Однако мы также знаем, что Чехов как мыслитель не дорос, да и не мог дорасти в силу объективных причин, до истинного понимания природы гнилого царизма и необходимости пролетарской революции. Наша задача – не просто безропотно следовать его слову, но и выразить наше отношение к написанному им. Стало быть, помочь ему обрести это понимание, пускай и посмертно.