Кажется, Егор уже успел нахлебаться воды, дышал тяжело, с присвистом и хлюпаньем, на груди у него расплылось красное пятно. Он открыл глаза и произнес всего лишь одно слово:
– Переиграл…
А к плотине уже мчались танки и бронетранспортеры. Поочередно ухнули пушки, меня обдало горячей волной, заложило уши. Земля вздрогнула. На той стороне, на скалах, вспыхнул разрыв, другой. Потом тяжело заработали крупнокалиберные пулеметы. Посыпались камни, начался обвал. Потом, кажется, появился комбат, потому что огонь прекратился и вновь наступила тишина.
Вика плакала и перевязывала Горелого.
– Егорушка, ну как же тебя так, Егорушка?
– Егор Петрович… – еле слышно поправил Горелый и мутно посмотрел на меня: – Слышь, Олег, я этого гада давно заприметил… Помнишь, с рацией стоял? С ХАДом говорил! Дураков нашел… Она хоть и японская, чуешь, а дальность связи не того… Духам нас продавал… Они все про нас знали… С самого начала… С Танькой он устроил – понял зачем? Чтоб задержать колонну! – Он перевел дыхание и закрыл глаза.
– Помолчи, Егорушка, тебе нельзя говорить, – умоляла Вика. – Надо отвезти его к колонне.
Появился комбат.
– Я вызвал «вертушки». Обещали скоро быть. Как он?
– Прекрасно… – просипел Горелый.
– А где Гулям?
– Ушел, гад…
– Эх вы, растяпы… – ругнулся комбат.
Подошел Калита, он морщился и сжимал ладонью окровавленную правую руку.
– Если бы меня духи не задели, не ушел бы, товарищ майор.
– Иди, перевязывай, – буркнул Сычев, потом добавил задумчиво: – Я давно подозревал, что он на духов работает.
Мы погрузили Егора на трансмиссию танка, рядом уже хлопотал наш фельдшер, бормотал что-то жизнерадостное, разумеется, адресуясь к раненому.
Но я знал, что ранение весьма хреновое. Перевязали и Калиту, к счастью, пуля прошла сквозь мякоть.
Потом мы нашли проводок, который предварительно обрезал Горелый, по нему вышли к еще одному взрывному устройству, я с трудом допер его до берега и окончательно вывозился в грязи. Что говорить, подготовлено все было на совесть: изоляция, герметичность – не подвело бы…
На берегу собралась уже целая толпа афганцев. Они запрудили плотину и оба берега, боязливо и с восхищением рассматривали мины. Ахмад что-то возбужденно говорил, показывал в мою сторону, старцы важно кивали головами, а пацаны дружно галдели.
Ко мне подошел солдат-таджик и сказал, что Ахмад просит разрешения открыть затворы шлюзов.
– Давай, чего ждать. – Я недоуменно пожал плечами.
Потом открыли шлюзы, хлынула вода. Всеобщий экстаз достиг апогея. Я стоял грязный, мокрый и думал о том, что афганцы не меньше нас обожают торжественные мероприятия.
Запруженная река уже не грозила смыть все на своем пути. Мы сделали свое дело – и снова пора было в путь.
Горелый долго выздоравливал, еле выжил, потому что получил обширное заражение крови. После ранения он уехал в Союз, в Дальневосточный округ. А перед этим он ненадолго приехал в часть и увез с собой Вику. Вскоре я получил приглашение на свадьбу. Разумеется, меня не отпустили. Комбат заменился, через некоторое время уехала и Татьяна. После своих приключений она заметно поправилась, в характере ее появилось степенное самодовольство. В Союзе она отыскала Сычева, развела его с законной женой и заняла ее место. Говорят, у Сычева из-за этого были большие неприятности. Он чуть не вылетел из партии, и спасли его только афганские заслуги.
Я написал письмо родителям Усманова в далекий узбекский кишлак. Никогда не занимался таким делом и впервые понял, как трудно приходилось Горелому. Ничего не врал, не приукрашивал, написал все, как было: про бой, разминирование, обстрел.
Погиб начальник штаба Кизилов – как раз за день, как прибыл новый командир батальона. Попали в засаду, и он полез под огнем за раненым бойцом. Снайпер попал ему в затылок, пуля вошла как раз под каску. Кто-то сказал: сам виноват. Но разве можно винить человека, погибшего в бою?
Калита подлечился и вскоре уволился в запас, дембельнулся. Уехал – и так и не получил ни одной награды. Хотя дважды представляли на орден. Прислал письмо: собирается работать в милиции.
Овчаров – «дед». Он переменился внешне, напустил на себя бывалый вид, а когда совсем уже зарывается, получает от меня крепкую взбучку.
Про Гуляма говорят разное. Видели его в городе в тот день, когда неожиданно сгорел дукан его покойного брата. Потом прошел слух, что Гулям убит, а позже – что он якобы в Пешаваре. Так или иначе, у хадовцев на него большой зуб.
Кишлак Карами пока держится. В том районе провели операцию (тогда и погиб Кизилов). Но без особого успеха. Только мы ушли, как духи опять заполонили всю округу. Мне кажется, впрочем я почти уверен, что весь «коммунизм» держится в Карами на воле одного человека – Ахмада. И если его убьют – ворота в крепости откроются сами собой. Если не случится худшее и его не выдадут свои же. Ведь всякая затянувшаяся борьба теряет в конце концов свой смысл. Тем более что это борьба между соплеменниками.
…Ну а я вскоре подорвался на небольшом фугасе, свалился с брони и выбил себе передние зубы. Такие дела. С тех пор я немножко контужен, речь у меня присвистывающая, и я больше помалкиваю. Может быть, из-за всего этого меня и потянуло на воспоминания. Остался мне последний месяц. Самое трудное время, когда уже ни во что не веришь, даже в свою судьбу. Роту мне не обещают, говорят, в Союзе будет видно. Я по-прежнему холост, но если успею вставить зубы, поеду в Киев и найду Оксану, чудный голос которой занесли однажды эфирные ветры в далекую страну Афганщину.
(Рассказ офицера)
Это было в мае, в Панджшере. Жара, помню, стояла неимоверная: на броню плюнешь – через полминуты сухо. А в Панджшере в то время сильные бои шли. Три дня батальон выбивал душманов с высот. Выбили. Мои ребята держались уже из последних сил. Тогда у меня в роте впервые потери были. После боев отправили нас на короткий отдых. Расположились в палатках, отоспались немного, а наутро вызывает меня командир полка подполковник Герасимов. Здоровый такой дядя, голос грубый, а нрав – не дай бог в провинность попасть. Говорит:
– Поедешь, Егоров, сопровождать писателя, – и называет фамилию, которая мне ничего не говорит. – Он – контр-адмирал, работает в газете «Правда».
– Ясно, – отвечаю без всякого выражения, мол, ездить с писателями – самое обычное для меня дело.
К тому времени я давно уже разучился удивляться. Вот, говорят, что на войне ожесточаешься. Нет – просто становишься ко многому равнодушным.
– Выезд в четырнадцать, – между тем говорит Герасимов. – Возьмешь три бээмпэшки. И смотри, за каждый волосок на его голове отвечаешь!
Ну, конечно. Писатель! Хотя, честно говоря, мне эта миссия сразу не по душе пришлась. Уж лучше на обычные боевые. Но приказ есть приказ, никуда не денешься.