– А вот я сейчас ему самому ухо поджарю! – неожиданно развеселился Губошлеп.
Я подумал, что он шутит. После интеллектуальной беседы это был слишком резкий переход. Но он не шутил. Двое схватили меня сзади за руки, а Стефан поднес горелку. Я почувствовал резкую боль, затрещали волосы. Вывернувшись, я пнул Стефана, он рухнул вместе со своей лампой, удержав ее в горизонтальном положении; потом я рывком назад опрокинулся вместе с конвойными. Когда вошел Петреску, мы все сидели на полу. Короткий испуг промелькнул в его глазах, он оглянулся на дверь и быстро спросил:
– Что это вы все на полу?
Никто не ответил. Я сел на табурет, Губошлеп снова принялся за грибоедовское ухо, а двое других стали отвинчивать решетку на окне, отверточки они вытащили из карманов.
– Почему пахнет паленым? – резко спросил Федул.
– Волосы у Безухова подпалили, – ответил я.
Федул посмотрел на меня и спросил:
– Почему у вас ухо такое красное?
– Наверное, об подушку натер.
– Я прикажу выдать вам помягче.
– Благодарю вас.
Петля за решеткой нервно подрагивала, как язычок у змеи. Возможно, это шутил ветер. «Интересно, – подумал я, – если б Федул не вошел, осталось бы у меня ухо?»
Федул уселся в кресле, закурил трубку. Меня затошнило от утонченного садизма.
– В нашей бренной жизни у кого-то не хватает ума, у кого-то – денег, а у кого-то нет и того и другого.
– У тех, у кого есть и ум, и деньги, как правило, уже изношена совесть, – аккуратно выверяя слова, заметил я. Когда меня не бьют по голове, я способен на афоризмы. Когда бьют – могу цитировать только классиков.
– Возможно. Если человек умный – он не может быть бедным, я имею в виду в материальном плане.
– Вы о себе? – уточнил я, прикидывая последствия каждой своей фразы.
– А вы колкий человек… Я сейчас звонил своему бывшему коллеге, он служит в тираспольском УВД. Представляете, были даже в приятельских отношениях. А сейчас он меня такой бранью поливал… Но какие-то контакты надо находить – война же не может быть бесконечной. Хорошо, хоть в этом он со мной солидарен. Война, – он вздохнул, – будь она неладна.
Тренькнул телефон. Федул с неудовольствием снял трубку – «да, слушаю» – и тут же перешел на молдавский. Голос засомневался, засмеялся дружелюбно, потеплел, заторопился, затрещал напористой, но учтивой скороговоркой. Потом Петреску стал кивать и быстро что-то записывать. Минуту после разговора он сидел молча, с плутоватой улыбкой.
– Ну что вы так долго возитесь? – спросил он.
– Сейчас… – сказал высокий и уронил решетку на пол.
– Я недавно в этом кабинете – не люблю решеток.
Открылась дверь – вошла невзрачная женщина без возраста. Она прошла к столу начальника, за ней шлейфом тянулся запах кофе. Женщина вышла, Петреску сразу приник к чашке.
– А мы поговорим о прекрасном, – предложил он и посмотрел на меня с прищуром, как на мышиный пух: дунешь – и с глаз долой. – Как вам изысканная грязь красок у Эдварда Мунка? Какие у него самки: некрасивые, вызывающе порочные, сексуальные, даже девичья невинность у него – изощренно-сладострастная. А в мазках этакая похотливость грязного старичка, который обязательно жирно намажет лобок чернотой.
– Вам, я вижу, по душе экспрессия? – Я лихорадочно стал вспоминать эстетические уроки бывшей жены – уж в чем она изощрялась! – Да, конечно, Мунк! Сомнамбулические лица, агонизирующая тоска, все овальное, растекающееся. Женщины, берег, «Смерть Марата».
– «Смерть Марата»? Вам нравится? Сексуально-революционный пафос… Эта картина мне почему-то напоминает плакат для обучения строевой подготовке… А вот как вам «Половая зрелость»? Нагая девчонка на чужой кровати, сжавшаяся, испуганная, но уже трепещущая, с пульсирующим инстинктом…
Меня этот разговор уже начал выводить из терпения. В таких случаях я обращаюсь за помощью к классикам марксистско-ленинского учения.
– Читаете Ленина, несмотря на ветры перемен? Похвально, – заметил я и, не давая собеседнику ответить, обрушил на него афоризм: – Ильич, кстати, как-то говаривал: «Несдержанность в половой жизни – буржуазна: она признак разложения».
– Серьезно, он так говорил? – Федул расхохотался. – Тогда получается, что пролетарий, несдержанный в сексуальных утехах, автоматически может стать буржуа!
– Вы ловкий собеседник, – признал я. – Даже Ленина парировали.
– Ах, ерунда… Мало ли что говорилось в свое время на публику. А женщина будет вечна в искусстве. Сублимирующий Модильяни, Дега, певец женской гигиены… А у Мунка, между прочим, знаете, какая картина меня потрясает? «Крик». Огромный овальный рот, разорванный в животном ужасе. Потрясающий безудержный кошмар. Поэзия страха!
«Вот оно где, твое садистское нутро, – подумал я облегченно. – Скотина эстетствующая».
– О! – радостно произнес Губошлеп.
Грибоедовское ухо раскаленной каплей оплыло на ящик. Дерево задымило. Федул распорядился пошире открыть окна. Два бездельника тут же выполнили приказание. Они уже давно стояли и не знали, чем заняться. Болтовня шефа им наскучила. Да он и сам подустал в задымленном помещении.
– Я скоро приду! – объявил он и скрылся за дверью.
Троица переглянулась, Губошлеп потер руки.
– Начнем? – спросил он и посмотрел на свои руки.
– Опять бить будете? Хотя бы сказали за что, – заметил я.
– Действительно, несправедливо, – согласился коротышка. – Нужно по суду. Вот мы трое как раз и будем судьями. Сталина читал? У него тройка и судила.
– И очень справедливо судила, – добавил длинный.
Мои собеседники развеселились. Неожиданно для себя они открыли новую забаву. Губошлеп стал вспоминать, чем я провинился на этот раз. Все одновременно задумались.
– Кажется, он Ленина ругал, – сказал коротышка.
– Точно! Говорил, что Ленин не прав, – подтвердил Губошлеп. – Вот за это он и получит.
Меня тут же стали бить – лениво и как будто с одолжением.
Потом коротышке пришла идея включить любимую пластинку шефа. Коротышка был самым большим выдумщиком.
– Полет, полет ему сделаем! – радостно закричали все.
Губошлеп полез за занавеску, поковырялся там, что-то проскрипело, и я, к своему ужасу, услышал «Полет Валькирии». Для меня этот темп был бы смертельным, если бы мои истязатели, конечно, не выдохлись раньше. Музыка понеслась, с нарастанием, вскачь, все ускоряясь и ускоряясь. Балбесы стояли молча, видно, никак не могли войти в такт. Наконец длинный опустил мне кулак на темечко, в глазах у меня потемнело, кто-то сзади опять саданул по печени, правда, не точно; скрипки выпиливали из моей души кусочки; тычки, удары учащались: мерзавцы воплощались в музыке. Наконец она закончилась, избиение прекратилось. Ребята запыхались.