За оградой Рублевки | Страница: 11

  • Georgia
  • Verdana
  • Tahoma
  • Symbol
  • Arial
16
px

В тесной глубине входной башни, над которой вьется стальная лоза зубчатой спирали Бруно, у зарешеченных окон, толпятся родные узниц. Печальные мужчины – отцы и мужья подследственных. Огорченные, с запавшими глазами женщины – матери и сестры заключенных. Ребятишки, растерянные, бестолковые, – дети, отлученные от арестованных матерей. У всех одно и то же выражение лица, словно к каждому приложили трафарет, подкрасили рты и морщины, подогнали глазницы и брови под одинаковую маску печали. Выстраиваются в очередь к окну передач, заполняют какие-то бланки, о чем-то друг друга выспрашивают, рассказывают похожие одна на другую истории, – про затянувшийся суд, про бессердечных следователей, про бездеятельных адвокатов, про несправедливость, про несчастную случайность, погубившую их дочерей и жен. В таких же очередях, с такими же кошелками стояла моя родня, когда в Бутырках сидели тетки, дядья, а потом в уральские лагеря, в красноярскую ссылку летели из нашего дома письма, полные любви, сострадания, надежды на встречу. Ответом было молчание. Бабушка доставала из фамильного сундука с музыкальным замком свадебные бело-голубые скатерти, резала их на платки, продавала на рынке. На вырученные деньги, на проданные серебряные ложки покупала любимым узникам продукты, теплые вещи. Отсылала за Урал. Спасала от лагерного мора, от тоски бессрочных поселений. Не чурайся, брат, этой очереди к зарешеченному окну, за которым суровая мужеподобная женщина в военной форме принимает кульки передач. Ты встанешь в нее когда-нибудь. Или прежде уже стоял. Или кто-то, кого ты любишь и помнишь, простаивал ее день за днем, год за годом. Посмотрись ненароком в домашнее зеркало – и к твоему лицу приложили фанерный трафарет, обвели темными кругами глаза, опустили уголки иссохших губ, капнули в зрачки чернильную дрожащую боль.

Нажимаю твердую красную кнопку на железных дверях служебного входа. Слышу глубинные лязги многих замков, словно приближается танк. Дверь отворяется, и я погружаюсь в камень, в железо, в стальные прутья, в масленые засовы и скобы. Тюрьма сглатывает меня каменным ртом, сжимает металлическими зубами, всматривается мертвенными зрачками телекамер.


Мой Овидий, ведущий меня по этажам и ступеням узилища, – молодая крепкая женщина с красивой прической, золотыми серьгами, чья полная грудь, плотные бедра, округлый живот ловко и удобно зачехлены в камуфлированную военную форму. Из нагрудного кармана торчит портативная рация. У пояса висит резиновая дубинка. На плечах, на рукавах – погоны, нашивки, цветные шевроны Министерства внутренних дел. У этой женщины есть семья, она родила и воспитывает детей, покупает им сказки Пушкина, ее обнимает ночами муж, всей семьей они ходят в парк смотреть на голубые фонтаны, она посещает хорошего парикмахера, любит туалеты и модные туфли. Но попадая сюда, надевая пятнистую форму и военные тяжелые бутсы, пристегивая дубинку, вызывая по рации посты охраны, превращается в элемент тюрьмы, в ее замки, решетки, обыски, карцеры, слезы молодых арестованных женщин, в припадки, истерики, передачи с воли, выезды в суд и унылое покорное следование осужденных преступниц по этапу, в отдаленную трудовую колонию.

Проходим сквозь толщу стен и вместо преисподней, где в черных пещерах кипят котлы, пузырится смола и грешникам вливают в кричащие рты ложки с расплавленным оловом, мы оказываемся на пустом, очень чистом, прямоугольном дворе, посреди которого разбита нарядная клумба, пахнет ноготками, душистыми табаками и флоксами. Двор окружен ровными брусками бетонных трехэтажных строений, которые на стыках встроены в круглые кирпичные башни. По всем фасадам, словно нарисованные на клетчатой бумаге, темнеют одинаковые квадратные окна, прикрытые железными заслонками. Двор пустой, солнечный, гулкий, пахнет цветами. И вдруг из железного окна раздается негромкий звук, похожий на стон. Ему откликается другое, на противоположной стене, железное окно. Голос, бессловесный, тягучий, бабий, похож то ли длинный зевок, то ли на сдавленный вопль. Солнечный двор перекатывает эти звуки, ослабляет, выпаривает в пустоту неба. Пока вновь не прозвучит одинокий вскрик, ему отзовется урчаньем и стоном другое окно, кратко взвизгнет третье. Кажется, что ты оказался на звероферме, где в одинаковых клетках выращиваются норки. Бесшумно снуют в своих отсеках, время от времени издают тоскливый звериный вой и снова бесшумно мечутся в тесном загоне. Их убивают, хватая за ноги рукой, зачехленной в кожаную варежку. Вздергивают на воздух головой вниз, вкалывают ампулу с ядом. И потом ловкие скорняки сдирают трескучую шкурку, розовой мездрой наружу, откидывая прочь красные остромордые тушки с черными выпуклыми глазами. В опустелые клетки огнеметчик пускает пышное пламя, выжигая смрад, грязь, предсмертный ужас умертвленного зверька. Клетка слабо дымится, поджидая нового обитателя.


Идем по длинному пустынному коридору. Слева – масленые глянцевитые стены, справа – железные двери камер. Из удаленного конца коридора приближаются двое. Девушка в домашнем облачении, в мягких домашних тапках, белокурая, круглолицая, держит руки за спиной. Следом – надзирательница, в военной форме, с дубинкой, приотстав на шаг. Поравнявшись с нами, выполняют маневр, предусмотренный перемещением заключенных по тюрьме. Девушка прижимается лицом к стене, продолжая держать за спиной руки. Надзирательница, отделяя ее, пропускает нас, видимо защищая от возможного нападения. От броска, удара, который может последовать от непредсказуемого и потому опасного заключенного. Прохожу мимо, ловя косой моментальный взгляд настороженных девичьих глаз, серых, из-под золотистых бровей. Наша встреча молниеносна, случайна, больше никогда не повторится. Она, кого ведут под конвоем в комнату следователя, где станут допрашивать, выведывать, выматывать, а она, неопытная, наивно используя свои женские уловки и хитрость, будет ускользать, увиливать и спасаться, окруженная опытными и опасными недругами, – эта девушка скроется для меня навсегда в огромной, неоглядной, клубящейся жизни, столь разной для нас обоих. Но в краткую секунду, когда встретились наши зрачки, я стараюсь передать ей мое сострадание, любовь, мудрость, необильный запас моих духовных сил, чтобы они ей были подспорьем, чтобы она ими воспользовалась в свою горькую минуту.


Двери камер, мимо которых проходим, напоминают вход в ракетный бункер, люк броневика с бойницами для пулеметов, защитную плиту в отсеках ядерного хранилища. Мощные заклепки. Скобы и цепи, фиксирующие дверную щель. Замки, поворачиваемые тяжелым амбарным ключом. Блокирующие устройства. Трехгранное, похожее на амбразуру углубление с тремя смотровыми отверстиями, сквозь которые панорамно обозревается камера. Автоматическая кормушка, приводимая в движение электричеством. Эта дверь – изобретение, над которым работал талантливый выдумщик, получив на нее патент. Ее проверяли на взрыв. На попадание пули. На женскую истерику. На удар белокурой головы. На изъедающие неутешные слезы. На бессловесную молитву. На предсмертный вопль. Она выдержала все испытания. Талантливый изобретатель может спокойно есть хлеб с маслом. Он не зря прожил жизнь. Оставил по себе память. Как Толстой – свои книги. Фидий – скульптуры. Мартин Лютер Кинг – свободолюбивые проповеди.

Перед этими дверями меня посещает прозрение. Животные, убивая и терзая друг друга, изгоняя слабых, захватывая чужие территории, отбивая самок у одряхлевших самцов, поливая кровью тундры, саванны и джунгли, не придумали друг для друга тюрьмы. Не помещают в камеры поверженных врагов. Человек, долго изучая себя и себе подобных, узнав из Священного Писания, что Господь наделил человека свободой воли, тем самым вырвал его из слепого царства природы, сделал богоподобным, – наблюдательный человек построил тюрьму, как способ лишить собрата высшей, дарованной Богом ценности, – свободы. Тем самым, причиняя собрату утонченное страдание, человек совершает акт богоборчества, отнимает у другого человека божественную привилегию, отрицает в человеке Бога, отрицает Бога в себе и в мире. Тюрьма страшней, чем разрушение храма и осквернение иконы. Страшней, чем хула на Духа Святого. Христос плачет на небесах, глядя на тюрьмы.