Мансура не было, и Елизаров молил, чтобы тот появился и увенчалась успехом мучительная операция. И одновременно с тайным суеверием не желал его появления. Словно жизнь Мансура была соединена с его, Елизарова, жизнью, и пока жив этот жестокий отчаянный горец, жив и он, Елизаров.
В прозрачном воздухе гор, где слышно падение одинокого камня и хруст обломившейся ветки, послышался далекий рокот мотора. На дороге появилась синяя тупоносая машина, и в бинокль Елизаров различал пятна грязи на дверцах, хромированный радиатор, смутные тени за стеклами. «Лендровер» Мансура приближался к мосту, и Елизаров, нажав на тангенту рации, кратко выдохнул: «Я – Гранит!.. Цель вижу!.. Огонь!..»
Еще несколько минут машина надсадно урчала, виляя в ухабах, подвигаясь к мосту. И когда толстые колеса въехали на каменную кладку моста, над горой просвистел и прянул первый снаряд. Взрывом оторвало берег ручья, и черный букет грязи распушился в стороне от машины и медленно опал. Взрывы вставали по сторонам от дороги, окружали машину, как черные великаны, и «Лендровер» уклонялся от них, юлил, пытался развернуться, но его накрыло ударом. Машина горела, а на нее наваливались взрывы, дробили горы, выпаривали воду ручья, швыряли на дрогу расщепленные горные вязы. Потом пикировали вертолеты, сотрясая плоскими взрывами мост и остатки «Лендровера». И последними, надрезая стеклянную лазурь тонким белым резцом, работали штурмовики, отламывая горы тяжелыми ухающими взрывами. Когда налет прекратился, Елизаров с бойцами спустился к дороге, бродил среди тлеющих угольков, осматривал уничтоженную прямым попаданием машину, лохмотья обгорелой окровавленной ткани, истерзанную, с расщепленными костями плоть. На дороге, в мучнистой колее Елизаров увидел оторванную руку, и на скрюченном пальце тускло блестел перстень с арабской вязью.
Нажал на тангенту рации: «Я – Гранит!.. Цель уничтожена!..»
Вечером в палатке, у накаленной до малиновых пятен печки, группа спецназа сушила одежду, чистила и перебирала оружие. Солдаты слушали «кассетник» с записью группы «Любэ». На брезенте красовались вырезанные из журнала голые женщины, ослепительно улыбались, выставив розовые груди. Елизаров чистил автомат, закапывая в ствол желтоватое масло. На досках стола лежали рядом серебряная ладанка Богородицы и тяжелый мусульманский перстень с узорной вязью. И было чувство, что он живет на земле уже тысячу лет, воюет сотую по счету войну, и новые войны, как горы, идут на него одна за другой.
Тусклое московское утро в угрюмом рокоте улиц, с черной бегущей толпой. В небе синяя гарь, перекрестья проводов, реклама водки, церковный крест. Чиновники занимают в кабинетах столы, раскладывают папочки с документами, отвечают на звонки телефонов. Торговцы на рынках считают первый барыш, мусолят деньги, прячут в тугой кошелек. На телеэкране модный режиссер рассказывает о новом спектакле по мотивам Шелом-Алейхема. А здесь, в больнице, за серыми стенами, немытыми окнами, среди желтоватого несвежего кафеля, в тесной операционной, готовятся к абортам. Длинный, накрытый клеенкой стол, похожий на гладильную доску. Две опоры для женских ног, похожие на стремена. Круглый стульчик хирурга с потертой кожей от долгих сидений и ерзаний. Сестра с недовольным лицом ставит эмалированные медицинские миски, вынимает из кипящего тубуса стальные инструменты, ссыпает в миску их сверкающий, окутанный паром ворох. Флаконы, банки, ватные тампоны. Журнал регистраций.
В коридоре дожидаются женщины. Их несколько, записанных на операцию. Разные по возрасту, по достатку, по социальному положению. Единые в одном – в каждой притаился живой зародыш, маленький сочный эмбрион. Прилепился к их материнской утробе, слабо трепещет, пульсирует, нежно пьет живые материнские соки. Для этих нерожденных младенцев – хромированная сталь инструментов, кипяток, отточенные лезвия, крючья. Материнское чрево – плаха, где состоится казнь. Кафельная операционная – место казни. Вокруг операционной, превращенной на время в центр мира, вращаются по орбитам – президент в золоченом кремлевском кабинете, патриарх, совершающий утреннее богослужение, хлебопек, вытаскивающий противень с румяной выпечкой, писатель, затевающий увлекательный роман. Москва своими миллионами, жилыми кварталами, банками, министерствами окружает операционную, заглядывает в немытые окна, собирается к месту утренней казни.
Входит хирург, немолодой, тучноватый, – зеленая мятая шапочка, неловко сидящий халат. Присаживается на креслице поудобнее, ерзает ягодицами, осматривает посуду, ножи, булькающую кастрюлю, чем-то похожий на повара, у которого на кухне затевается нехитрое блюдо. Суп из младенцев. Сестра, крахмально-белая, свежая, держит в руках оранжевый резиновый жгут.
– Первую на стол! – командует хирург, продевая пальцы в резиновые перчатки.
Дверь растворяется, и на каталке сильные, немолодые санитарки, упираясь, тяжело дыша, похожие на рабочих лошадей, ввозят женщину. Большая, пышная, с розоватой кожей, с расплывшимися грудями. Волнуясь, поправляет прическу, сжимает ноги, обутые в короткие зеленые бахилы.
– Перекладываем! – командует хирург.
Женщину переваливают, перетаскивают на стол. Санитарки подымают ей ноги, укладывают на подставки, и она лежит, раздвинув колени, воздев к потолку ступни, зачехленные в бахилы. Ее большой живот с глубоким пупком взволновано дышит. Испуганная, беззащитная, водит по сторонам выпуклыми глазами.
– Двойную дозу, за деньги! – дает указание хирург.
Сестра жгутом перетягивает женщине руку, так что на сгибе начинает пульсировать темно-синяя вена. Ловким уколом впрыскивает снотворное, выдергивая тонкую, блеснувшую под лампой иглу.
– Приступаем!
Снотворное омывает ее сумеречным беспамятством, погружает в текущие воды темных сновидений. Веки опускаются, под ними стекленеет влажная, неприкрытая полоска глаз, повернутых прочь от слепящего света хирургической люстры, в глубинный колодец уснувшей памяти, где колеблется безымянный животный мрак.
Женский живот дышит. Колеблется легкий волосяной лобок. Смугло-коричневое лоно слеплено, склеенно, как морской моллюск. В нем, упрятанный в материнскую плоть, уже забытый матерью, преданный ею, отданный на заклание, притаился плод. Крохотный красный клубенек, в котором набух прозрачный пузырек головы, наметились водянистые горошины глаз, выступают скрюченные, едва намеченные лапки с пупырышками пальцев. Колбочка, в которой, как в капельнице, пульсируют соки, сочится теплая влага.
Каждая секунда прибавляет ему щепотку народившихся клеток, увеличивает его, как растущую почку, нацеленную вовне, из материнского лона, во внешний мир. И этот мир приготовил ему снаружи отточенную сталь, иглу, крюк, скребок. Подстерегает у врат, готовит смерть.
Женщина, лежащая на одре – почтовая служащая, незамужняя, с ничтожной зарплатой. Ребенок ей в бремя, – не прокормит, не вырастит. Не решилась стать матерью-одиночкой. Пошла на аборт, уже шестой.
Хирург на секунду задумался, словно кто-то положил ему на сердце камень, еще один, в дополнение к бесчисленным, из которых сложена огромная башня его смертного греха. Продлевает жизнь эмбриону, – комочку из красных пленок, сеточке кровеносных сосудов, капельке живого раствора, из которых мог бы взрасти Сергий Радонежский, Петр Первый, Семен Дежнев, Сергей Есенин, Юрий Гагарин. Или просто раб Божий, русский человек, сын доброго, жертвенного, бесстрашного народа, который населил огромный материк между трех океанов, утвердил могучее государство, прожил великую историю, сотворил иконы и книги, дворцы и храмы, реакторы и самолеты, а теперь исчезает с земли, как весенний пар на лесных опушках, оставляя беспризорной огромную пустеющую страну.