– Соловецких мучеников, архипастырей, известных в России иереев, монахов и иеромонахов, простых сельских батюшек жиды на баржу грузили, выводили в студеное море. Монахи и батюшки, чуя смерть, пели псалмы, славили Господа, благословляли Русь. Баржа, по которой били из пушек, уходила на дно, погружалась в ледяную глубь. Мне один помор говорил, что в тихую погоду из моря доносится пение акафистов…
Рабочие выволокли наконец диван, поставили его косо на землю.
– В огонь его!.. Бензином!.. Чтоб ни клопа не осталось!.. – неистово крикнул Копейко, сам побежал к стоящей поодаль канистре. Обильно полил бензином роскошную кожу дивана, ручки из красного дерева, сафьяновые морщинистые подушки. Выхватил из костра клок огня, кинул на диван, и тот с гулом и ревом вспыхнул, словно поднялся из берлоги спящий медведь.
Белосельцев изумлялся, как в этом немолодом чекисте, прошедшем муштру КГБ, отшлифованном, словно речная галька, партийной идеологией, уравновешенном и внешне бесцветном, таился яростный, оскорбленный казак, дожидавшийся десятилетиями мгновения, когда можно будет вылезти из потаенного погреба, надеть казачий мундир, нацепить Георгиевские кресты, схватить дедовскую шашку и с визгом и гиком помчаться по родной степи, срубая ненавистные горбоносые головы в пенсне, с черными козлиными бородками.
– Залезли во все поры, во все щели. Русскому человеку податься некуда. Куда ни заглянешь, везде жид сидит. В правительстве – жид, на телевидении – жид, в банке – жид, в разведке – жид. Недавно в церковь на Ордынке зашел, деду свечку хотел поставить, а на меня дьякон, черный, как Карл Маркс, гривастый, горбоносый, уставился и красный жидовский язык показывает… Ненавижу!.. Огнеметом их, как клопов, чтобы знали место в России, сидели по своим синагогам!..
Рабочие вытаскивали из особняка огромный «панасоник» с млечным экраном и тумбочку с видеокассетами, на которых были записаны телесюжеты, выполненные по заказу Зарецкого. Копейко подскочил к телевизору, пнул экран, и тот лопнул с болотным чмокающим звуком, и из разбитого кинескопа засочились туманные ядовитые струйки, словно духи зла. Копейко ударами казацкого сапога толкал в костер кассеты, рассыпая играющие красные искры.
Он утолил свою ярость. Оглядел двор со следами свирепого погрома. Удовлетворенно хмыкнул.
– Пошли в дом, – обратился он к Белосельцеву, – батюшка приехал святить помещение, жидовский дух изгонять…
Белосельцев стоял среди понурых охранников, испуганной челяди, созерцавшей невиданное доселе действо. Там, где еще недавно собирался цвет еврейских банкиров и промышленников, лидеров демократических движений и партий, где раздавались оперные арии, исполняемые на итальянском языке заезжими звездами «Ла Скала», где играли лучшие джазмены Америки, где подымались тосты за премьера Израиля, читались под музыку Шнитке стихи Бродского и Мандельштама, где разгулявшаяся красотка с черным завитком на виске, с обнаженной грудью, задирала шелковый подол, показывая упитанную ляжку, танцевала на столе канкан, – вместо всего этого посреди приемного зала стоял православный батюшка в фиолетовой ризе, макал кисть в медную чашу и кропил стены, люстры, еще не содранные гобелены, вздрагивающих охранников, смиренную прислугу, и казачий генерал в золотых эполетах, новый хозяин дома, истово осенял себя крестным знамением. Белосельцев, чувствуя на лице водяные брызги, изумлялся. Значит, не прав Кадачкин, говоря о каком-то «Русском ордене ГРУ» и якобы прозападном «Ордене КГБ». Копейко, ветеран безопасности, демонстрировал свирепую русскость, лютую ненависть к космополитической когорте. Значит, нет никаких «орденов», и все перепуталось и смешалось в этой перевернутой жизни, где в хаосе и распаде умные злодеи творят бесконечное зло.
Сквозь молитвенные песнопения где-то рядом затренькал мобильный телефон. Копейко, выставив ногу с лампасами, извлек из штанов мобильник. Отвернулся от кропящего священника.
– Да, мистер Саймон… Я подтверждаю, мы готовы продать американцам и израильтянам часть нефтяных акций… И конечно, алюминиевых… И, разумеется, ждем финансовых вливаний в наш медиа-бизнес… Не слушайте этих россказней о «русском фашизме», мистер Саймон… Их распространяют наши конкуренты… Если вам нужны подтверждения, я и мои друзья, среди которых есть религиозные евреи, придем на переговоры в ермолках… Спасибо за звонок, мистер Саймон… – Копейко с благоговением закрыл крышечку крохотной шкатулки, в которой погасла горсть зеленоватых жемчужин. – Ты хотел поехать со мной в «Лефортово»? – спросил он Белосельцева. – Переоденусь, и сразу едем…
Белосельцев смотрел вслед удалявшимся казачьим лампасам и золотым эполетам, и все путалось в его голове.
Они промчались по воспаленному, похожему на дымящийся ров Садовому кольцу. Нырнули в сень высотного здания на Котельнической. Втиснулись в набережную Яузы и плавными изгибами полетели вдоль гранитного русла с окаменелой зеленой водой, мимо монастырей, авиационных лабораторий, влажных парков и тяжеловесных сталинских зданий к Лефортово. В тюрьме их встретил старший следователь, похожий на взъерошенного воробья, с которым Копейко обращался фамильярно, на «ты», небрежно похлопывая по плечу. Тут же, у проходной, следователь сообщил, что Зарецкий утром с сердечным приступом, с диагнозом патологии крови слег в тюремную больницу.
– Он у нас слабенький, дохленький, – хохотнул Копейко, – грубого слова не выносит. В Париж от нас хотел убежать, а мы его в клетку… Знаешь, – он снова хлопнул следователя по плечу, – скажи своим, пусть проводят моего друга Виктора Андреевича в лазарет, к тому шизофренику, который называет себя Гастелло. Пусть они вдвоем посидят. А мы с тобой пока потолкуем, как идет следствие. Проясним, какое отношение имеет гражданин Зарецкий к Шамилю Басаеву и к государственному перевороту, который нам, слава богу, удалось предотвратить. Потом и мы подойдем в больницу к нашему подследственному.
Следователь позвонил офицеру охраны, и тот, свинченный из железных суставов, твердых хрящей и скрипучих сухожилий, повел Белосельцева сквозь множество стальных дверей и решеток, электронных замков и гулких пустых коридоров, под бдительным присмотром телевизионных глазков. Охранники раскрыли перед Белосельцевым двери больницы, подвели к палате. Белосельцев вошел в стеклянный, зарешеченный бокс и увидел на койке Николая Николасвича.
Он лежал перебинтованный по рукам и ногам, в гипсовом футляре, куда замуровали его хрупкую плоть, чтобы больше не выпускать на волю. Лицо стало маленьким, с остренькими скулами, усохшим носиком и седыми кустиками редких бровей. Трубки и проводки, которыми он был окружен, непрерывно, по капле, сосали его жизненные соки, и он был наполовину пустой. Казалось, вот-вот иссохнет, оставив в гипсовом коконе легкую бесцветную шелуху. Белосельцев видел, что он умирает, быть может, доживает последние часы и минуты. Молча стоял, не решаясь приблизиться, глядя на закрытые веки, похожие на темные клубеньки. Но веки дрогнули, и открылись тихие ясные глаза.
– Ждал, что придешь… Я к тебе давно пришел, а ты только сегодня добрался… Я тебя видел, а ты меня нет… Мне теперь спокойно лежать, я у вас отпуск взял… Пойду отдохну, а вы еще тут поработайте…