«Ты должен на это смотреть!» – требовал властный голос, и Белосельцев смотрел, чувствуя, как выдавливается у него один глаз и в сердцевине мозга разгорается колючая звезда боли.
Раненых сняли со столов, в чистых бинтах, на которых, как на белых рушниках, кто-то начинал вышивать красные листья и ягоды. Их место на столах заняли двое других.
– Первый танкист попадается. – Хирург, наблюдая, как разоблачают раненого, сволакивают с него закопченные мокрые лоскуты, обратился к другому хирургу, протиравшему спиртом очки:
– В Грозном одни танкисты и водители бээмпэ попадались.
Второй не ответил, пил из пластмассовой бутылки теплую воду.
С обожженного танкиста снимали прилипшую форму, и она отклеивалась от спины вместе с кожей, как горчичник. Санитары отделяли лоскуты кожи, словно открывали на спине переводную картинку – красную, мокрую, пузырящуюся, изрытую пламенем, прикосновением раскаленной брони. Раненый лежал без чувств, щетинистая щека была темна от копоти, и доктор вкалывал в набухшую черную вену полный шприц наркотика.
На это было невыносимо смотреть. Для Страшного суда, куда его призовут, было собрано вдоволь свидетельств.
Белосельцев направился к выходу, но вдруг обернулся. На соседнем операционном столе лежал обнаженный солдат, стройный, с округлыми мышцами, похожий на античную статую. На его груди, доставая крыльями до сосков, был выколот синий орел. Белокурый чуб, который утром так лихо раздувался от ветра, был темен от липкого пота. Солдат громко дышал, и при каждом вздохе из пробитого живота выталкивался фонтанчик крови.
– Маменька, родная, приди, помоги!.. – жалобно умолял раненый. – Маменька, родная, больно!.. Приди, помоги!..
Солдат смотрел на Белосельцева синими, полными слез глазами и не видел его. Не мог знать, что этот сутулый, несчастный, немолодой человек, с худым заостренным лицом, был причиной его смертельной раны.
Белосельцев вышел из палатки под вечереющее, прозрачно-зеленое небо, в котором крохотной личинкой приближался вертолет за очередной порцией раненых.
На дороге возникло мутное облако, в нем воспаленно горели фары санитарного вездехода. Машина подлетела и встала, светя огнями. Люди попрыгали с брони, и Белосельцев увидел дагестанских ополченцев, в запыленных камуфляжах, с карабинами, в кепках, папахах, панамах. Торцевые двери открылись, из них извлекли носилки, на которых, бородой вверх, сцепив на животе большие пятерни, лежал Исмаил Ходжаев. Белосельцев узнал его насупленные суровые брови, крепкие губы, горбатый нос, казавшийся высеченным из камня.
– Как получилось?.. – ахнул Белосельцев, торопясь за носилками, когда их подносили к палатке.
– В Кара-махи пуля в сердце попала, – ответил ополченец в папахе, тот, который еще недавно в старом саду Ходжаева жарил в яме барана.
Из палатки вышел военврач. Потрогал Исмаилу запястье. Пробрался пальцами под всклокоченную бороду и пощупал артерию. – Мертвый… Остывает… Несите его к вертолету…
Раздувая сорные вихри, вертолет опускался, и к нему понесли носилки.
Он, Белосельцев, был повинен в смерти Ходжаева. Тот принял его в своем доме как желанного гостя. Уложил на шелковые подушки в чистой спальне под старинным горским оружием. Не ведал, что где-то в стволе уже находится меткая пуля, которая пробьет ему сердце.
«В полдневный жар, в долине Дагестана… – отрешенно бормотал Белосельцев, отставая от носилок, провожая взглядом убитого. – С свинцом в груди лежал недвижим я… – Носилки удалялись, и на них виднелась торчащая борода и крупный каменный нос. – В груди моей еще дымилась рана… – Из транспортера вытаскивали новые носилки, и кто-то лежал на них без сознания, и капельница над ним чуть мерцала. – По капле кровь точилася моя…»
Белосельцев стоял в вечерних холмах между взлетающим вертолетом и отъезжающим транспортером, и две горы зажгли на вершинах погребальные рубиновые лампады.
Наутро сопротивление ваххабитов было сломлено. Часть сгорела и обуглилась под развалинами. Другая часть вместе с неуловимым Басаевым пробилась в горы и, окровавленная, унося на плечах раненых, вернулась в Чечню. Мирные селяне, унося на руках детей, расточились по окрестным тропинкам, хоронясь в соседних ущельях, слыша, как ухают взрывы среди испепеленных домов. Штурмовые части, обескровленные, утомленные, отходили из Кара-махи. Им на смену в село входили части внутренних войск. Вели «зачистку», прочесывали изувеченные сады, взорванные постройки. Забрасывали гранатами подвалы. Пускали наугад очереди в сараи и курятники. Впрыскивали рыжие струи огнеметов в амбразуры, где еще отстреливались обреченные снайперы ваххабитов.
Белосельцев вместе с подразделением внутренних войск входил в село. Он шел в гору по сельской улице, в ребристой танковой колее, прорубившей в дороге длинный мучнистый желоб. Под ногами, раздавленный танком, лежал черно-красный ковер. Цветная шерсть была перетерта стальными траками, кавказский орнамент был в рубцах гусениц. Глаза слезились от гари, горло жгло от едкого зловонья, кругом истлевало тряпье, остывала окисленная броня, дымились остатки сгоревшей плоти. Окровавленные бинты, раздавленные медные гильзы, расколотая на черепки восточная ваза, мятый башмак, труп овцы, расплющенный, с красным костровищем раздробленных костей, опушенный каракулем, с дикой, оскаленной головой, из которой выпал распухший язык. Белосельцев шел в танковой колее, и кто-то невидимый из-за туманного солнца вещал ему: «Это ты. Твой путь. Уже не свернешь никуда».
Он прошел сквозь проломленные ворота на крестьянское подворье, где дом, разбитый прямым попаданием бомбы, был похож на убитое вьючное животное, рассыпавшее при падении свою поклажу: цветные подушки, стекляшки, изделия из металла и глины, утварь, сосуды, книги, матерчатый абажур, обломки кровати, медный самовар.
И он испытал такую пустоту, которую нечем было заполнить. Взмолился, обращаясь к Тому, Кто задумал для него это испытание. Ведет по аду, убеждая, что это он, Белосельцев, сам сотворил этот ад по образу своему и подобию, воплотил чертежи кромешного ада, жившего в нем изначально.
«Убей меня!» – молил Белосельцев, глядя на бледные пузырьки взлетавших трассеров, желая, чтобы очередь изменила направление, прилетела и убила его, и он рухнет к стволу, чтобы не видеть жуть, окружавшую его.
Он брел дальше, вымаливая для себя пулю, обходя дымящиеся головни и руины.
Солдаты в раздутых бронежилетах, в черных тяжелых шлемах, похожие на космонавтов, подступили к зеленой калитке. Двое встали по обе стороны, спиной к забору, воздев автоматы с подствольниками. Двое других, отступив, нацелили на калитку стволы. Третий, набычившись, держа наотмашь гранату, разбежался, ударил плечом в калитку, расшибая ее, вваливаясь с криком во двор. Остальные ловко нырнули следом, погружаясь в глубину подворья. Белосельцев отрешенно шагнул за солдатами.
Дом был нетронут, на каменном основании, с деревянной галереей, с черепицей, из-под которой ниспадали узорные водостоки. На перильцах было развешано белье – выстиранные рубахи, женские юбки, цветные наволочки. На дворе был сложен очаг, на котором стояли кастрюли, горшки, масленые сковороды. Посреди двора на сухой земле лежала крохотная убитая девочка в нарядном складчатом платье, с черными прядками, смуглым, неживым лицом. Над ней склонилась обезумевшая длинноволосая женщина, нечесаная, с черными подглазьями, с дико мерцавшими глазами. Рубаха ее была расстегнута, она свесила к девочке большую фиолетовую грудь, совала в мертвый рот твердый коричневый сосок. Что-то бормотала, гулила, припевала, не обращая внимания на солдат, топавших мимо пыльными ботинками, проносившими над ее косматой головой опущенные стволы автоматов.