«Контрас» на глиняных ногах | Страница: 34

  • Georgia
  • Verdana
  • Tahoma
  • Symbol
  • Arial
16
px

Он снимал детскую куклу, лежащую в луже мазута, охваченную тлеющими дымками. Снимал растоптанную, превращенную в разноцветные крошки фарфоровую чашку, по которой пробежала толпа. Уклонился от упавшего с неба клочка пламени, больно ужалившего шею, затаптывал его, отдергивая дымящую подошву.

Рядом горело строение, сухое, звонкое. Пыхало, словно начиненное порохом, ломко хрустело и осыпалось. Он вспомнил, что где-то здесь утром была свадьба, невеста в белом, жених в цилиндре, старомодный, украшенный цветами и лентами автомобиль. Заслоняя лицо локтем, засунув под рубаху, на голое тело, фотокамеру, он обогнул пылающее строение. Увидел соседний дом, еще не горящий, накаленный до седины, среди стеклянного дрожащего воздуха, готовый вспыхнуть. Кричали люди, вытянулись в цепочку, передавали друг другу ведра с водой, выплескивая слюдяную красную воду на дом. Остужали стены, не давали загореться стропилам, которые тут же впитывали брызгающую воду, на секунду темнели, а потом опять становились серыми и горячими. Дом окутывался звенящим паром. Люди перебрасывали из рук в руки летящие ведра. Белосельцев вдруг увидел невесту в разорванном платье, из которого торчало обожженное худое плечо. Расширив глаза, налетала на жар, плескала в него ведром, окутывалась паром, ошпаренная, отскакивала назад. Ее сменял юноша с растрепанными волосами, в растерзанной одежде, весь мокрый, в фиолетовой саже. Белосельцев узнал жениха, на его разорванном камзоле чудом уцелела красная роза. Вся свадьба была тут, на пожаре, опаленная, боролась с огнем, спасала кров и очаг, защищала родовое застолье, брачное ложе, будущих, еще не рожденных детей. Белосельцев снимал эту свадьбу, опаленную розу в петлице. Мимолетно подумал: снимая свадьбу, он снимает войну. И еще: в том давнишнем рассказе «Свадьба» он предчувствовал этот пожар, никарагуанских жениха и невесту. Странно заглянул в свое будущее.

Двигаясь вдоль цепочки людей, ловя в объектив руки, ведра, мокрые лица, он увидел Сесара – высокий, сутулый, стараясь не пролить ни капли, принимал ведро у мальчика в черном камзольчике с галстуком-бабочкой. Белосельцев спрятал на голую грудь камеру. Застегнул рубаху на все пуговицы. Втиснулся в цепочку рядом с Сесаром. Принял мятое, сочащееся влагой ведро. Пронес его перед собой, передавая в близкие руки Сесара. Посылал свою долю навстречу беде и пожару. Был вместе со всеми, в общей цепи. И Сесар, принимая ведро, взглянул на него благодарно.


К вечеру они вернулись в Чинандегу, подгоняемые тугим, ровным ветром, который свистел в приоткрытых стеклах машины, гнул в одну сторону деревья, стелил придорожную траву, задирал платья женщин, бредущих по обочине, и те хватались за подолы, боролись с невидимкой, который грубо их пытался раздеть. При въезде в город вечерний воздух был наполнен мутью, пылью, и все строения едва заметно туманились, словно начинали испаряться.

– Ночью придет большой тайфун, – сказал Сесар. – Таким тайфунам дают обычно женские имена. Какое бы вы ему подыскали имя?

Белосельцев чувствовал, как изможден, как болит обожженная шея, как ноет вывихнутое плечо.

– Валентина, – произнес он безотчетно и вдруг подумал, что это имя весь день просилось ему на уста среди криков и военных команд и только теперь прозвучало.

– Если к утру тайфун «Валентина» стихнет, мы, быть может, отправимся в Сан-Педро-дель-Норте, о чем я узнаю в штабе. Отдыхайте, Виктор. – Сесар, остановив машину перед въездом в госпиталь, бережно коснулся его плеча, и в этом прикосновении, как показалось Белосельцеву, была благодарность за соучастие в смертельно опасной борьбе, что выпала на долю его родине. – Утром я за вами приеду.

При входе в госпиталь Белосельцеву попалась монашка, сухая и стройная, в белой пелерине.

– Добрый вечер, сеньора, – поклонился он ей. Она взглянула на его закопченную, измызганную одежду, чуть поклонилась в ответ:

– Добрый вечер, сеньор.

Он вошел в кабинет Колобкова. Тот встретил его тревожным вопросом:

– Были в Коринто? Большой пожар? К нам стали поступать обожженные. Если ураган усилится, у нас будет тяжелая ночь…. Постойте, да у вас на шее ожог…

– Пустяк, – сказал Белосельцев, – летучая капля горючего.

– Давайте, я вам обработаю.

Белосельцев снял полуистлевшую рубаху. Колобков пропитал спиртом бинт, промокнул воспаленную кожу. Белосельцев чувствовал холодные вспышки спирта, быстрые, не причинявшие боли пальцы Колобкова, наносившие на ожог легкий слой вазелина.

– Пойдите в столовую, вас там накормят, – сказал Колобков, уже забывая о нем, готовясь к вечернему обходу переполненных палат, где зажглись высокие желтоватые лампы и, встревоженные известиями о пожаре, поджидали его больные.

Не надевая рубаху, Белосельцев прошел в свою комнату, положил на подушку фотокамеру, которая нуждалась в отдыхе не меньше, чем он. Сел на кровать, устало опустив руки, слушая шум ветра, глядя на близкий сумрачный вулкан, едва различимый, враждебный, сквозь стекло, на которое просыпались мелкие брызги дождя.

Дверь бесшумно растворилась, и белой тенью вошла она. Не увидела, а угадала его в сумерках, на кровати. Приблизилась, протягивая руки, отыскивая его на ощупь. Наклонилась, заглядывая в лицо:

– Вернулись?.. Мне сказали, у вас ожог… – Протягивала пальцы к его шее, не касаясь, но он чувствовал, как бежали от ее пальцев прохладные ветерки, остужали обожженную кожу. Ее появление ожидалось. Было желанным и предсказуемым. Он ожидал его еще утром, уносясь по шоссе от солнечной изумрудной горы, мечтая, как вернется вечером к розово-голубому вулкану и увидит ее. Он мечтал о ней, когда катер уносил его в перламутровое море и белая чайка поворачивала недвижные крылья над пенной бахромой, нацелив на него темный глазок. Думал о ней, когда хрустальные блестки летающих рыб брызгали из зеленой волны, и он хотел, чтобы она была рядом и увидела эти воздушные танцы прозрачных морских существ. Он несколько раз подумал о ней среди черного, с красной подкладкой дыма, когда в руках у него оказывалось ведро с малиновой, отражавшей пожар водой, и ему было страшно за опаленную свадьбу, за обезумевшую невесту и за нее, Валентину, незримо метущуюся среди несчастной толпы. Он думал о ней, когда мчались из Коринто в свистящем ветре, и когда встретил на крыльце госпиталя монашку, и когда Колобков прикасался к ожогу прохладным пламенем спирта. И теперь она стояла перед ним в темноте, в белом халате, и он сжимал в своих руках ее ладони, и она говорила:

– Я знала, что вы там были. Услышала про пожар и подумала: вы непременно там. Стали прибывать обожженные, и я молила: «Только бы не вы!»

Он целовал ее пальцы, положил их себе на голую грудь, чувствуя их прохладные отпечатки.

– Подождите… Я пришла на минутку… Мне нужно идти к больным…

– Не уходите… – Он отпустил ее руки, видя, как она отступает, удаляется в темноту.

– Приду… Потом… – и выскольнула из комнаты. Словно прошла белой тенью сквозь стену, оставив на его груди прохладные прикосновения.

Не зажигая свет, вытянулся на кровати поверх одеяла, слыша, как воет ветер, надавливая на стекла, швыряя в них громкие брызги. Вулкан был невидим, лишь угадывался по реву ветра, который, залетая в кратер, дул в угрюмую каменную дудку земли. И от этого подземного утробного воя в душе просыпались старинные детские страхи и суеверия.