«Контрас» на глиняных ногах | Страница: 51

  • Georgia
  • Verdana
  • Tahoma
  • Symbol
  • Arial
16
px

Вышли на площадь. «ИФА» высилась у церкви, шофер – нога на ступеньке – стоял у открытой дверцы, беспокойно озираясь. Белосельцев слушал бой, который, как казалось ему, охватывает город дугой, двигаясь над крышами острым секущим серпом, натыкаясь на трубы, черепицы, крошась и искря, углубляя лезвие в город. И знакомое, похожее на безумие чувство, из страха, сладострастия, ярости, желание испытать пьянящую опасность, искусить судьбу, стать свидетелем беспощадной сшибки страстей и огненной ненависти – это испытанное многократно чувство захватило его, впрыснуло в кровь возбуждающее нетерпение и бодрость.

Через площадь две женщины, охая, причитая, провели раненого. Он был бледный, одной рукой обнимал за шею женщину, другая рука, с оторванным рукавом, перемотанная белым, висела вдоль тела, проступала у локтя желтоватой кровью. Вторая женщина несла на плече его винтовку, как мотыгу, прикладом вверх. Белосельцев следил за ними, забыв о фотокамере. Спохватился, когда они скрылись.

Внезапно у машины появились солдаты. Сержант Ларгоэспаде, энергичный, с голой потной грудью, с болтавшейся пулей-амулетом, зыркал во все стороны сразу, гибкий, как обезьяна, готовый нестись, стрелять. Солдаты, и среди них девушка, казалось, повторяли мимику и жесты своего командира.

– Ехать нельзя!.. – сказал сержант. – Перерезали дорогу!.. Их отбивают у источника!.. Из Синко-Пинос идет подкрепление!.. Мы в траншеи, на рубеж обороны!.. – Он обернулся к солдатам, указывая автоматом на гору. – «Контрас» не пройдут! – Это было сказано для солдат, которые кинулись за сержантом по улице. Белосельцев видел, как двигаются в беге широкие бедра девушки, колышется под рубахой грудь, как по-девичьи, носками врозь, бежит она за сержантом. И опять спохватился, когда исчезли, – не вскинул фотокамеру.

– Виктор, – Сесар наклоненным корпусом стремился вослед солдатам, – лезь на колокольню, будь там! Оттуда ни шагу! Это приказ! Приказ Фронта! Я скоро вернусь!.. – и мощно, тяжело громыхая бутсами, понесся, толчками одолевая несущийся сверху поток.

Белосельцев вошел в церковь, еще в утренних сумерках, с разноцветными фигурами Спасителя и Девы Марии в тенистых алтарных нишах. Поднялся на колокольню, на деревянную площадку, удивляясь тому, что снова здесь оказался. Те же, похожие на фляги, неровно отлитые колокола и выцарапанное гвоздем на известке слово «аве». Выглянул. Заря пожелтела, утратила алое. Горы были в желтой чересполосице света, и вся низина с ручьем и кладбищем курилась желтоватым туманом. В тумане било, потрескивало, выбрасывало ломкие, во все стороны летящие трассы.

Зрелище этих великолепных утренних гор, волнистых черепичных крыш, колючих пунктиров, ярких в тени и мгновенно гаснущих на светлом небе, звуки боя, которые, как колеса великаньих колесниц, катались по каменным мостовым, возбуждая, пугая, восхищая, – все это наполнило его жадным азартом и страстью, тем, что все эти годы делало его жизнь неповторимой, вырывало из пресной обыденности, награждало ярчайшими переживаниями, в сравнении с которыми благополучие и комфорт казались пошлой бессмыслицей. Только эти картины стреляющих континентов, где в неукротимых страстях бушевало, сталкивалось неуснувшее, непокорное, не завершенное в своей истории человечество, – только это имело цену. И он испугался – не выстрелов, не смерти, а того, что он, свидетель уникального зрелища, пропускает его. Встал на колени, раздражаясь, локтем сдвигая с бедра мешавшую ему кобуру. Стал фотографировать графику гор, ребристые черепицы, строчки автоматных очередей, мелькающих среди колоколов. «Хорошо, хорошо! – ободрял он себя, ободрял свою камеру, еще и еще раз посылая ее в работу, надеясь на ее безотказность. – Умница!.. Молодец!.. Хорошо!..»

Громко стуча копытами, отталкиваясь от камней, промчалась ошалелая лошадь. Всадник привстал в стременах, забросив за спину две винтовки. Через седло, свисая, волочась, трепыхалась пулеметная лента, латунная, яркая. Лошадь, вылетев на площадь, поскользнулась на траве, выбросила клочья земли и, изменив направление, помчалась вниз по дороге, и всадник, теперь уже в профиль, жестоко бил ее плетью. «Хорошо!.. Молодец!..» – провожал его Белосельцев, успевая многократно проследить объективом путь лошади, разрывая на отдельные кадры ее безумный галоп.

На площадь выбежала женщина с рассыпанными волосами. Гнала перед собой, подталкивала двух малых детей. Прикрывала их сверху матерчатой полосатой накидкой. Оглядывалась, заслоняла, кричала на детей, подгоняла. Добежали до траншеи, спрыгнули в нее. Дети юрко, как перепелки, побежали по окопу, а женщина, возвышаясь по грудь, все так же несла над их головами тряпицу. Белосельцев снимал их сверху, видел, как попали они на залитый водой участок траншеи, плескались в нем, юркнули куда-то под землю.

Сбоку из-под откоса, босой, враскоряку, вылез человек, громко, истошно крича: «Хуанито убили!.. Хуанито убили!..» Побежал через площадь, косолапо, держа рукой другую руку с растопыренными окровавленными пальцами, с которых текло, и пальцы казались острыми, длинными, до земли.

«Хорошо!.. – продолжал фотографировать Белосельцев, хваля, лаская, благодаря свою камеру, задыхаясь, протискиваясь головой между колоколов, чувствуя запах окисленной меди и птичьего сухого помета, растревоженного его башмаками. – Миленькая моя, молодец!..»

Он чувствовал: все происходящее драгоценно и страшно. Все важно, все отпущено только ему, единственному. Даровано Кем-то Невидимым, кто выбрал именно его. Наградил грозными зрелищами, дабы спасти моментально исчезающие кадры бытия, которые он ловил своей фотокамерой. Чтобы потом, не завтра, не в Москве, быть может, не в продолжении его исчезающе малой жизни, их выхватили из небытия. И исчезнувшее время, и убитые люди воскреснут.

Его неподвижность здесь, на колокольне, была гарантией того, что весь подвижный, мгновенно меняющийся мир натолкнется на его фотокамеру. Налетит, вольется в узкую, из лучей и стекол, воронку. Каждый кадр был маленький жаркий ожог. Сжигал в нем, фотографе, часть бытия. И эта испепеленная частица его жизни тайно превращалась в молекулу будущего воскрешения. Крохотное черное жерло фотокамеры, словно реактивное сопло, извергало из себя сгоревшую корпускулу его бытия, и он, оставась неподвижным, мчался со скоростью света.

Из-под откоса, оглядываясь, гулко, дымно стреляя, дергаясь от отдачи длинноствольных винтовок, отступая от синих клубов порохового дыма, появились два «милисианос». Пятились через площадь. Спрыгнули в траншею и побежали по ней в разные стороны. Останавливались, вытягивали винтовки, ухали во что-то невидимое, окутывая траншею синим дымом. Один из них, следуя повороту окопа, скрылся. А другой, упершись в тупик, стал выкарабкиваться. Голубая рубаха его задралась, обнажился гибкий, костистый крестец. Ухватив покрепче винтовку, он кинулся по мостовой мимо церкви, стуча по камням башмаками. Из-под откоса ударило в него длинно и твердо, будто пнуло в спину, кинуло лицом в камни. Он бросил винтовку и как бы застрял головой в булыжниках, выгибая поясницу, упираясь ногами в землю. Ткнулся, заскребся, задергал ногами, сдирая с себя один башмак, и, добившись этого, словно почувствовал облегчение. Замер, белея голой большой стопой.