– Дорогой Джонсон. – Белосельцев слегка тронул его худое, чутко поднятое плечо. – Мне бы хотелось эту небольшую часть моей жизни провести вместе с сандинистской ротой. Не откажите мне в этом удовольствии.
– Он не откажет, – мягко и настойчиво, отбирая у Джонсона его полномочия, произнес Сесар. – Мы проведем это время вместе с сандинистской ротой.
– Хорошо, – неохотно согласился Джонсон. – Займем место в конце колонны. На командном пункте вы сможете поговорить с офицерами.
Солдаты, молодые, взволнованные, не всегда понимавшие команды офицеров, рубили сосны, очищали с них хвою, по двое, неся на плечах слеги, ступали на травяную тропу. Другие впрягались в пушку, тащили за железные лапы, толкали в щиток, налегали на ствол, закатывая орудие в протоптанную зелень низины. Третьи ломали зарядные ящики, извлекали из них снаряды, прижимали, как грудных детей; осторожной вереницей, неся перед собой медных остроголовых младенцев, спускались с холма. Рота толпилась у кромки холмов, медленно, колыхаясь, тускло мерцая оружием, втягивалась в туманную муть, в шелест и чавканье трав, в горячее варево гнилой воды, травяного сока, липкого перегноя.
Белосельцев шел в колонне, чувствуя стопами, как упруго колышется почва, мягкая, словно войлок, свитая из бесчисленных прелых волокон, выдерживающих тяжесть солдат, давление пушки, зыбко пружиня, как непрочный шов на чьем-то дышащем брюхе. Еще один солдат ступит на тропу, тяжесть еще одного вещевого мешка, орудийного снаряда, заряженного автомата надавит на войлок, шов разойдется, и все они ухнут в черную горячую утробу, канут в ней с липкими пузырями.
Он шел, сберегая силы, наступая в мокрый след идущего впереди солдата, прислушиваясь к уханью далеких разрывов. Не мог объяснить, кто поместил его в эту колонну незнакомых людей, на другой оконечности мира, в страшном удалении от родных пределов, любимых людей, священных могил. Не собственная воля. Не долг разведчика. Не слепая угрюмая сила, заталкивающая покорные жизни в ненастный, неутолимый котел, где перевариваются судьбы, людские устремления, страстные чувства и мысли, превращаясь в слепой перегной, в путаницу волокон, в травяной войлок, по которому пройдут другие, еще не родившиеся роты, протащат новые, еще не высверленные стволы. Он чувствовал, что за ним наблюдают – не Сесар, длинноногий, как лось, ставящий в траву свои тяжелые мослы. Не худенький курносый солдат, чье перепачканное грязью лицо было липкое, будто растаявший шоколад. Не Джонсон, все еще жалеющий свои щеголеватые, отглаженные штаны, уже потемневшие от болотной воды, усыпанные колючими семенами осоки. За ним наблюдал кто-то незримый – сверкнувший черным зрачком из-под стопы солдата с набегающей водяной лункой. Нацеливший яркий раскрытый зрак из желтого болотного цветка.
Все тот же, Сотворивший его, пославший в жизнь, наблюдавший за ним от младенчества в его детской московской кроватке до нынешних тягучих минут на этом никарагуанском болоте. Заславший в долгое странствие по городам и весям, ждущий его возвращения, ожидающий от него бесценного добытого знания. И он шел, покорный этой высшей воле, упрямо одолевая усталость, чувствуя на себе пристальный неморгающий взгляд, исходящий из туманного солнца.
– Не растягиваться!.. – зло понукал офицер, делая шаг в сторону, пропуская мимо утомленных солдат.
Рота одолевала сельву, ту ее часть, что напоминала заливной луг. Кругом колыхались серебристо-розовые метелки травы. На них, сгибая гибкие стебли, сидели, перелетали, слабо посвистывали крохотные серые птички. Обступили солдат легкой, порхающей стайкой. Заглядывали крохотными черными глазками, вспыхивали стеклянно-прозрачными крыльцами. И все свистели, нежно верещали, уговаривали, о чем-то рассказывали, предупреждали на птичьем языке, который человеку, отпавшему от природы, отягощенному оружием, невозможно было понять. Белосельцев провожал глазами малую птаху с хохолком, перелетавшую следом за ним по травяным макушкам, высвистывающую какую-то важную весть, которую он был не в силах постичь.
Они шли по жестким глянцевитым листьям, которые сочно ломались, хрустели и хлюпали переломленными водянистыми жилами. Из этих мясистых зарослей, потревоженных пушкой и топающими башмаками, вылетали серые, тускло-прозрачные тучи комаров. Нападали на колонну, налипали на потные лица, на дышащие губы, на слезящиеся глаза. Белосельцев чувствовал, как вонзаются в него бессчетные жала, впрыскивают капельки яда, живые клубеньки болезнетворных молекул. Жадно сосут, пьют, цедят кровь. Бил себя по щекам, смазывал с липкого лба сплющенную кашицу насекомых, отплевывался от залетавшего в рот комарья. Этот жадный, изголодавшийся гнус, сидевший в засаде, дождался роту, торопился напитаться, напиться, пока рота не расплескала свою горячую кровь на другой половине болота, где хрипло стучало и ухало, словно разбивались баклаги и красная гуща выливалась в ядовитую болотную зелень.
Они ступили в заросли желтых низкорослых цветов, от которых исходил сладковатый болотный запах, смешивался с туманом, пропитывал желтыми испарениями. Легкие вдыхали этот горячий настой, от которого, как от веселящего газа, наступало легкое помешательство. Все превращалось в сон – Сесар, сдирающий с коричневой щеки красную коросту пота и комаров. Солдатик, толкавший изо всех сил орудийный щиток, дергающий жидкими усиками, стараясь согнать с губы шевелящийся комариный покров. И мясистые, словно зеленые котлеты, листья, на которые наступал солдатский башмак, и котлета начинала шипеть, трескаться, и из нее истекала струйка пара.
И в этом обмороке, где таяли силы, среди чужой враждебной природы, отнимавшей живые соки, заражавшей болезнями, заливавшей глаза жирным воском, накладывающей на лицо жгучий компресс, он вдруг испытал внезапную радость. Восхищение. Благодарность к этим людям, что пустили его в свою колонну, дали место среди пятнистых мундиров, автоматных стволов, обтесанных сосновых слег. Позволили ему, пришельцу из Космоса, посланцу других миров, оказаться среди людей в минуты их высшего напряжения, их неодолимого заблуждения, их длящегося из века в век подвижничества. Тот, кто его сотворил, направил в эту земную юдоль, наделил человеческим обличьем и разумом – содеял все это для того, чтобы он понял смысл человеческого бытия, оказался среди людей, стал неотличим от них, прошел вместе с ними их тяжкий земной путь.
Шел, фотографируя колонну, цветы, солдат, надрывавшихся вокруг орудийных колес.
– Кто упадет, станет закуской червей!.. – бранился офицер, хлопая солдата по мокрой спине.
Пушка осела по ось, лафет утонул. Передние солдаты впряглись в железные штанги, как бурлаки, с надрывом тянули орудие. Задние налегли на щиток, толкали резиновые ребристые шины, упирались ладонями в ствол. Пушка неохотно катила, увязая все глубже, сбрасывая с колес ручьи грязи. Белосельцев, хлюпая по колено в воде, приблизился к пушке, коснулся мокрого стального щитка. Почувствовал слабый ожог, словно орудие отозвалось на его прикосновение, узнало его и окликнуло. На железной станине были выбиты русские буквы, заводской номер, год выпуска – 1939-й. Пушка была советской, выпущена перед самой войной, отвоевала войну. Ее закрашенный в зеленое защитный щиток был в старинных рубцах и выбоинах, в царапинах пуль и осколков, вмятинах взрывов. Встреча с русской пушкой в никарагуанской сельве поразила его. Желоб, по которому двигалась сандинистская рота, был притоком огромной реки, состоящей из бесчисленных рукавов и излучин, омывавшей землю. Все эти притоки и русла, питавшие войну, были связаны между собой во времени и пространстве. Перемещаясь по ним, можно было попасть на любую войну, прокатившуюся за все века по земле. На любое сражение и сечу – от самых древних, где бились каменными топорами и дротиками, до тех, по которым пролетали боевые колесницы греков и римлян, где сражались воины китайской императорской армии, тяжко грохотали железные рыцари, ревели на бородинских флешах орудия, гибла в Мазурских болотах русская пехота, мчала на рысях к Варшаве конница Тухачевского, до Сталинградской битвы, где стреляло это полевое орудие и где погиб его отец, сражаясь в штрафном батальоне.