«Контрас» на глиняных ногах | Страница: 86

  • Georgia
  • Verdana
  • Tahoma
  • Symbol
  • Arial
16
px

– «Геркулесы»!.. Десантные!.. Гринго!..

Белосельцев, выныривая из болезни, из сонной одури, щелкал, снимал. Хватал в кадры их вислые, переполненные подбрюшья. Эмблемы на фюзеляжах – белые звезды в синих кругах. Звук проникал вместе с дыханием в легкие, металлически дрожал на зубах, вызывал во рту алюминиевый вкус.

У переднего самолета в хвосте стала открываться дыра, напряженная, пульсирующая. Из нее выскочил, закружился, стал перевертываться, падать к земле темный брусок. Следом еще и еще. Белосельцев подумал, что это бомбы, стиснулся, сжался, ожидая огня и грохота. Бруски, подлетая к земле, взрывались, выдували узкое желтое пламя струей вниз. Из пламени раскрывался огромный белый пузырь – парашютный купол. Натянутые стропы качались. На них, пятнистые, увеличенные объективом, отпускались танкетки – гусеницы, плоские башни, пушки падали на парашютах в холмы. Из других самолетов, как из туловищ плодоносящих, пульсирующих бабочек, сыпалась черная икра, бесчисленные, засевающие небо яички. Вспыхивали белыми струйками. Раскрывались парашютами. Десантники занимали все небо, на разных высотах снижались к реке, на оба берега, на головы им, лежащим.

Белосельцев оставил камеру, стоял на коленях, понимая, что свершалось невозможное, отдаляемое, заклинаемое. Одолело все заклинания, отвергло все молитвы. Сбывалось ее пророчество об огромной беде и несчастье. Война засевала землю темными порошинками, и он, военный разведчик, видел ее начало на безвестной реке, не мог известить о ее начале, послать шифрограмму в Центр, выйти в эфир с открытым текстом экстренного сообщения. Первый удар войны, разящий лязг гусениц придется сейчас по нему. И только после того, как его не будет в живых, война разрастется, как липкое пятно огня, сжигая, испепеляя режимы, свирепо перекидываясь из страны в страну, перемахивая континенты, стремительно расширяясь по всем океанам, от полюса к полюсу, начиняя небо армадами бомбовозов, вышвыривая из-под вод шипящие факелы ракет, превращая мировые столицы в красные зловонные кратеры. И земля, как огромный обугленный клубень, выпавший из костра, в завитках ядовитого дыма. И все реки земли – Волга, Рейн, Миссисипи и эта безвестная Рио-Коко – будут течь среди горячего пепла, излучая ртутные отсветы.

Это длилось мгновение. Молниеносный, связанный с Концом Света кошмар. Белосельцев одолевал наваждение. Снимал маневры – пропадающие за холмами танкетки, садящиеся за леса парашюты. Самолеты исчезли. Гасли дымные шлейфы. Небесный звук пропадал. Черноглазый сандинист сжимал ручной пулемет, бормотал ненавидяще, хрипло. Они вернулись в казарму, и Белосельцев с изумлением почувствовал, что болезнь его отступила. Жар спал. Остался у мелкого окопа, в котором плавал мертвый желтопузый дракончик.


Они катили в сосняках в пограничный поселок Васпам. Джонсон за баранкой рассказывал:

– Вы не увидите жителей. Мы были вынуждены эвакуировать все население, не только индейцев. «Контрас» захватили Васпам и держали его целые сутки. Четыре раненых пограничника попали им в плен. Они заколотили их в деревянные ящики, как в гробы, и кинули в реку. Переоделись в их форму и, когда прилетел из Пуэрто-Кабесас наш вертолет, захватили пилотов и замучили до смерти…

Они въехали в Васпам на берегу Рио-Коко. Улицы и деревья, дома и церковь, отражавшая стеклами вечернее солнце, показались Белосельцеву странно знакомыми. Словно он их видел когда-то. Но вот – когда, он не помнил.

Оставили машины у здания муниципалитета, похожего на игрушечный лепной дворец с неровными колоннами, мятым фронтоном, кургузым обелиском у входа. Из дворца была вынесена вся мебель, поставлены двухэтажные солдатские койки. Пограничники строились, гремели башмаками, лязгали оружием, колотили в железное било. Унылые, гулкие удары отрывались от била, летели над рекой, и кто-то невидимый на той стороне собирал и пересчитывал эти удары.

Белосельцев и Сесар шли по пустынным улицам, и поселок был похож на стоп-кадр. Шагая среди чужой природы, чужой архитектуры, он продолжал угадывать – что напоминает ему это безлюдье, эти улицы без пешеходов и экипажей, эти окна без человеческого лица, печные трубы без дыма. Быть может, сказку, что читала ему мать во время болезни – про кота-баюна, про сонное царство, где люди превращены в деревья и камни.

Сквозь распахнутые двери вошли в дом. Убранство не было потревожено. Шкаф с посудой. Лампа под абажуром. На столе тарелки и чашки. На подставке фарфоровый чайник. Вот-вот войдет шумная большая семья – рассядутся, задвигают стульями, хозяйка внесет горячее, окутанное паром блюдо. Но никто не шел. Большой деревянный стол прорастал травой. Зелень узко лезла из-под тарелок и чашек. У хлебницы тянулся вверх желтый живой цветочек. Из кровати, из-под вислого балдахина, вдруг шумно выскочила лохматая собака. Сверкнула зелеными глазами, процокала когтями и скрылась в кустах. И этот оборотень не испугал, а лишь усилил воспоминания. Мать читает о царевиче и сером волке, а он слушает, разглядывая таинственный узор на ковре.

Сад за домом был в плодах. Круглые глянцевитые деревья светились оранжевыми шарами апельсинов, золотыми лимонами, смуглой хурмой и инжиром. Деревья изнемогали от бремени, страдали, кричали, тянули ветки, взывая о помощи. И этот перезрелый неубранный сад, ненужное, напрасно существующее обилие были из тех же детских преданий. О какой-то яблоне в чистом поле, умоляющей путника сорвать с ветки яблоко. Белосельцев потянулся, осторожно снял апельсин. Хрустнувший черенок слабо сотряс дерево, и с него градом посыпались, раскатились по земле наполненные соком плоды.

В соседнем проулке раздались топот и храп. Приблизились. Прямо на них вынеслись три лошади – белая, черная, рыжая, – длинноголовые, взволнованные, чуткие. Разом встали, потянулись к ним, нюхали воздух, мерцали выпуклыми страстными глазами. Не признавали в них хозяев. Тоскливо заржали и, повернув, помчались галопом по улице, с развеянными хвостами и гривами, тоскующие по наездникам, колесницам, одичавшие кони. И опять, как в детском сновидении – какой-то богатырь, сбитый стрелой. Какой-то конь, разыскивающий убитого витязя. И ворон, летящий за живой и мертвой водой туда, где садится солнце, за Рио-Коко.

Они вошли в церковь. Последнее солнце волшебно горело в витражах. Скамьи были сухие и чистые. На партах лежали Евангелия, все открыты на одной и той же странице – «Откровение Иоанна Богослова». На полу, на проходе, стоял высокий медный подсвечник. Оборванная серебристая бахрома блестела на половицах, будто кто-то на бегу наступил себе на рясу, оторвал блестящую кайму. Ни единого человека, ни вздоха, ни скрипа, словно все прихожане превратились в разноцветные лучи и унеслись сквозь витраж на небо.

Вышли с Сесаром из храма. На зеленой лужайке стояли вынесенные из алтаря святые. Поясные статуи, красные, белые, голубые, из целлулоида, легкие, пустые внутри. Сошлись в кружок, сложив перед грудью ладони, воздев глаза, словно возносили бессловесную молитву о тех, кто здесь жил и покинул землю. Они были как большие магазинные игрушки, наподобие целлулоидных рыб, петухов, попугаев, тех, что запомнились с детства. В том детском целлулоиде, когда мать подавала игрушку, гремела горошина. В святых ничего не гремело. Они тихо стояли на вечерней лужайке, подняв разноцветные лица, вознося в меркнущее небо цветные молитвы: белые, красные, голубые.