— Вероника, да это я, Суздальцев. Я видел, как погиб Леонид, — он отстранялся, боялся ее ищущих рук. Она казалась пьяной. Быть может, накурилась того дурманного зелья, что продают на рынке расторопные торговцы в чалмах. Костяной ложечкой подцепляют из коробки. Бросают на медную чашку весов косматую щепотку сухой травы. И если ее заварить и выпить из белой пиалки или положить в кальян и сладко вдыхать, или просто жевать, проглатывая терпкую слюну, ты почувствуешь, как улетучивается твоя бренная плоть, как чудесно исчезает время, как пропадают имена, и мир становится восхитительным виденьем, волшебным отражением в округлом стеклянном сосуде, висящем на трубочке стеклодува.
— Мишу Мукомолова любила, он обещал меня в жены взять. Говорил: «Вернемся в Союз, разведусь, буду с тобой жить. Уедем в Крым. Мы «чеки» с тобой скопили, купим квартиру, машину, заживем». Вот и зажили! Мишу Мукомолова в фольгу завернули и к жене отправили. Потом с Леней Свиристелем сошлись. Как он меня любил! Называл: «Цветочек мой, Вероничка». А я его: «Ленчик, мой летчик». Говорил мне: «Вернусь в Союз, разведусь с женой, ты мне будешь жена. Уедем в Сибирь, я армию брошу, стану геологов на вертолете возить. Купим машину, квартиру. Ты мне детей родишь» Вот и родила! Завтра Леню в фольгу завернут и к жене отправят. И тебя отправят! Смерть вам жена. А вы ей мужья!
Она сжимала Суздальцеву руку, и он чувствовал, как из ее пальцев льются в него безумные горячие токи, от которых ему становилось дурно, сладко, безумно, и он в ответ сжимал ее руку.
— Ленчик, мой летчик! Ты жив! Ты жив! Ты жив!
Она потянула вверх сорочку, и на поднятых руках зашелестел, затрепетал розовый невесомый сполох. Внезапным, ночным зрением он увидел ее наготу. Близкий дышащий живот с темной лункой пупка. Выпуклое, с фарфоровым отсветом, бедро. На ее воздетых руках еще трепетал розовый разряд электричества, а он уже видел темную кудель у нее под мышкой. Близкий, темный треугольник лобка. И ту, отчетливо различимую границу загара, ниже которой начиналась светлая ложбинка, разделявшая полные груди с черными, как оливки, сосками.
Она сбросила с поднятых рук сорочку, сильно, душно легла на него. Жадно целовала, бормоча бессмысленно и безумно, погружая и его в душное, слепое безумие, в торопливое бормотание, в котором его губы, задыхаясь, сами собой выговаривали: «Цветочек мой, Вероничка!»
Она душила его горячей грудью. Сильно, больно била животом и жарким пахом. Обжигаемый ее страстью, он старался спасти свои губы от ее больных безумных укусов. Понимал, что своим сладострастьем, своей неистовой женственностью она старается вырвать возлюбленного у смерти, вернуть себе. Победить случившуюся с ее возлюбленным смерть, оживить его своей первобытной страстью, в которой расплавлены жизнь и смерть. Переплескиваются одна в другую, и умерший Свиристель оживает, а он, Суздальцев, умирает.
Он видел над собой ее взлетающие черные волосы, которые она то и дело отбрасывала рукой. Видел, как голое плечо покрывается тьмой волос, волосы соскальзывают, и плечо оголяется, ртутно блестит в темноте. И опять огненными куполами вздувалась пустыня, и на ней, словно темные бусинки, застыл караван. Опять, сверкая винтом, борт «44» делал боевой разворот, а он бежал, задыхаясь, держа автомат, видя, как приближаются губастые головы верблюдов, и погонщики в белых одеждах опустили покорные руки. Пленный афганец заслонял открытый проем вертолета, майор толкал его в грудь, и тот проваливался, улетал, издавая исчезающее: «Аллах акбар». Опять струились пульсирующие трассы зенитки, исчезая в пятнистом борту. Подбитая машина, согнув стрекозиный хвост, дымилась, а к ней с горы, с гомоном и стрельбой, бежала толпа. На раненном борттехнике тлела огоньками одежда, сквозь проломленный живот второго пилота был виден каменистый склон и овечья тропа. Они с майором волокли убитого Свиристеля, и было страшно, что вот-вот оторвется висящий на красной нитке огромный глаз, упадет в пыль, и надо его подбирать, счищать прилипшие песчинки. Дрожал перегруженный вертолет, грязные сандалии афганца касались расквашенной головы Свиристеля, и в бороде у пленника дрожала ликующая улыбка.
Все эти зрелища проносились, как последние видения жизни. Он умирал, повторяя:
— Цветочек мой, Вероничка!
А она, закрыв глаза, безумно улыбаясь, твердила:
— Ленчик, мой летчик!
И последнее, перед тем, как исчезнуть, — черная, глянцевитая, с поднятым носом калоша. Ее алое нутро, которое, словно лоно, раскрывалось, поглощая его. Он проваливался в алую бездну, из которой извергался ослепительный взрыв, — расшвыривал березу, сосульку, позабытое девичье лицо, разбрасывал красные лыжи, петуха в руках тети Поли. Расплескивал весь сотворенный мир, оставляя вместо него пустое пятно. Медленно, по каплям, мир вновь собирался, тот же самый, лишь оплавленный по краям.
Вероника встала, оделась, ушла, не прощаясь. А он лежал, не ведая, что сотворил. Украл у мертвого товарища женщину или, напротив, продлил мертвецу жизнь.
Утром, когда солнце лишь накалялось пепельной белизной, гарнизон прощался с погибшими вертолетчиками. Батальон спецназа был выстроен на плацу. Длинные тени солдат в панамах достигали середины плаца, где на носилках, завернутые в фольгу, лежали тела убитых. Суздальцев не мог угадать, которая из двух длинных, серебряных, круглоголовых личинок была Свиристелем, а какая — его вторым пилотом. И больная мимолетная мысль — это он, Суздальцев, лежит в серебряной обертке с разломленным черепом и кровавым глазом, который снова вставили в липкую глазницу. А Свиристель, находясь среди офицеров штаба, прощается с ним, и на его голове топорщится задорный птичий хохолок.
Офицеры стояли перед штабом, на котором был приспущен линялый розоватый флаг, изъеденный песчаными бурями и ядовитым солнцем. В стороне собрались гарнизонные женщины — поварихи, прачки, официантки, — и среди них Суздальцев видел Веронику, ее черный платок, темные, в слезном блеске глаза. И вторая больная мысль — эту женщину он вчера обнимал, видел ее напряженную спину с глянцевитой от пота ложбиной, подставлял ладонь под тяжелую горячую грудь с плотным соском. А в это время ее любимого заворачивали в жуткий серебряный фантик, склеивали скотчем фольгу. И от этой мысли — головокружение, словно от толчка колыхнулась под ногами земля.
Комбат произнес прощальную речь. Караульный взвод разрядил в воздух автоматы. Вертолетчики подхватили носилки и понесли с плаца на выход, мимо мешков с песком, мимо свалки с консервными банками, к площадке, на которой стояли две вертолетные пары. Одна из них с «грузом 200» поднялась и потянула к Кандагару, к рейсу «Черного тюльпана», а другая, с бортовыми номерами «46» и «48», осталась в распоряжении батальона, на случай экстренного боевого вылета.
Солдаты ушли в казармы, офицеры возвращались к картам, телефонам, к рутинной гарнизонной работе. Суздальцев догнал Веронику, которая все смотрела в пустое небо, где растаяли вертолеты.
— Я хотел тебе сказать… — он попробовал тронуть ее загорелую руку. Она отшатнулась, дико на него посмотрела: