На набережной было пусто, только плескались и глухо постукивали тесно прижатые друг к другу фелюги. Остро пахло рыбой и керосином. Щукин посмотрел вокруг и приметил на какой-то фелюге запасной якорь. Он подумал, что утопить тело надо надежно, потому что, если оно всплывет, распутать это дело будет нетрудно даже ленивой турецкой полиции.
Якорь подвязали к кокону и спустили его между двух фелюг в фосфоресцирующую воду залива. Только искорки побежали кругами. И долго еще поднимались и лопались пузыри: добротная шерсть не сразу отдавала воздух. Глубина здесь была не менее семи сажен, океанскому пароходу впору.
– Прощайте, Иванов, не забудьте о моей просьбе! – И Щукин со Степаном растворились в темноте.
Несколько дней спустя в муравейнике рынка Капалы-Чарши без вести пропал русский капитан Збигнев Выволожский, удачливый человек, носивший на счастье кольцо с огромным бирманским сапфиром, приносящим успех в делах. Но на рынке Капалы-Чарши в эти смутные дни пропадало каждую неделю по нескольку человек, и искали их лишь в том случае, если родственники платили полиции хорошие деньги. А Выволожский был человеком холостым, пришлым.
После посещения рынка Степан выглядел удрученным. Одетый в длинную турецкую рубаху навыпуск, босоногий, с пустым рукавом, подвязанным к поясу, он походил на понурого турка, озабоченного поисками куска лепешки.
– Тебя что, Степан, совесть мучает? – спросил Щукин.
– Совесть? – Степан удивленно пожал плечом. – Совесть меня дважды мучила. Когда я у красных был мобилизованный и молоденького кадетика заколол в атаке… ему винтовка и не по плечу была, а я, дурак, со всей силы. А второй раз, у белых уже, еврейчика-комиссара штыком прошил наискось… такой хлипкий, в очках, ученый, видать… всего Маркса небось превзошел… а, помирая, только мамочку звал. Маркс, он мамочку не заменит… Вот тогда была у меня совесть на сердце, как пиявка сосучая. А этих-то чего жалеть?.. У меня другая маета. Как я теперь без вас? Вроде как недавно встренулись, а вот поди ж ты… Ну деньги, будь они неладны… оно конечно… заведению открою, отуречусь малость: язык ихний уже постигаю, ничего язык. «Хош гель-диниз». Это у них как «добро пожаловать». Или «тешекюр эдерим», по-нашему, значит, «спасибо». Красиво, вежливо: тоже люди. А все ж одиноко… А может, возьмете меня с собой, Николай Григорьевич! И долю мою заберите. Вы их лучше пристроите, а мне уделять будете, сколь по чести и расчету надобно… Я буду спокоен, и вам верный человек на чужбине – необходимая натура.
Щукин задумался. Не хотел он лишних забот, хватит с него и дочки. Но и бросать на чужбине Степана – уже грех. А грехов и так на душе у Николая Григорьевича достаточно. Цели своей они, конечно, добились. Но о таких ли делах мечтал некогда молоденький жандармский офицер Щукин?
Зашли в локанту. Заказали долму, по стаканчику дузики.
– Ладно, Степан… Задерживаться нам с тобой здесь ни к чему. Завтра пойду оформлю тебе визу, как сопровождающему лицу, а там, в Париже, глядишь, и вид на жительство… карт д’идентите… К счастью, у моего бывшего ведомства повсюду есть свои люди.
– Ну а, к примеру, чем займемся, Николай Григорьевич? У французов, так прикидывается мне, свои дела, а мы при каких?
– Ты прав. Купим, может, таксомоторное заведение. Это сейчас в моде. Машин на десять – двенадцать.
Степан с сомнением покачал головой:
– Мне с одной рукой руля не выкрутить.
– Будешь старшим. Артельщиком. Деньги собирать, и для догляда. – Щукин рассмеялся. – Сейчас в Париже шоферы такси почти сплошь русские и не ниже капитана, а то и полковника, так что у тебя, считай, должность будет важная.
Щукин еще раз, изучая, вгляделся в костлявое, продолговатое лицо с морщинами, похожими на шрамы из-за въевшейся угольной пыли. Крепкий русский мужик. Такие и Сибирь проходили до крайней черты, и усадьбы жгли, и людей из огня вытаскивали: куда жизнь поворачивала, туда и шли упрямо и зло. Комиссары вот такими людьми и перевернули Россию, как рычагом. А этот, видишь, воспротивился. Волей поманили, а не дали воли. Обман такие мужики не прощают. Ничего, он французский выучит, а недоучит, так его все равно поймут, потому что мямлить не будет – где слово застрянет, он его пальцем подтолкнет или кулаком.
– Ты собирайся, Степан, – сказал Щукин. – В любой день может подвернуться пароход. Нам здесь больше задерживаться ни к чему… До отъезда еще встретимся. Но будь наготове.
– Да мне, ваше высокоблагородие, какие сборы? Пара портянок да легкая рубаха про запас, а так – все на себе.
– Мы тебя в ближайшем порту переоденем под европейца, – сказал Щукин. – А пока ходи как ходил, не особенно светись.
Так и сидели они, заказав еще по одной дузике – двое русских людей, родившихся в одной стране, но на разных ее полюсах и сведенных огромной, всесветной бедой в одну дружную пару разбойников. Как некогда барина Дубровского беда свела с мужиками. Россия – море, и никому не дано предугадать, когда взволнуется, когда затихнет, кого с кем сведет, кого безжалостно на голые камни бросит.
– Значит, на чужбину, подале от дома, – задумчиво сказал Степан. – А за дочку не страшно, Николай Григорьевич?
– Страшна не чужбина, Степан. Страшна нищета.
– Для мамзели, конечно… Девице прислониться к кому-то надобно, а по нищете только к дрянцу и прислонишься. Это вы верное дело сделали, ваше высокоблагородие, молодую жизнь спасли. А мне и спасать некого, я уж при вас…
Кажется, Наташа сама не успела осознать, что вышла замуж. Владислав Барсук привез ее в чистенькую, хотя слегка порушенную артиллерийскими ударами немецкую деревеньку-колонию с прекрасным названием Блюмендорф, подкатил на автомобиле к дому, окна которого были полузакрыты ярко раскрашенными – в цветочках – ставнями, а посреди этих картинок светились вырезанные в дереве сдвоенные сердечки.
Почти как в андерсеновской сказке, из дома вышел пожилой хозяин в пестром жилете со стеклянными пуговицами и в синих чулках, с глиняной трубочкой во рту, а за ним показалась, похожая на гусыню, полная немолодая хозяйка в пышных юбках.
– О, герр оберст! – сказал хозяин.
– О, герр оберст! – тут же повторила его жена.
Огромный рычащий и дымящий автомобиль произвел на владельцев дома серьезное впечатление. Хозяин стоял, вытянувшись, словно бы ожидая указания.
– Майне фрау! – улыбнулся Барсук, представляя Наташу. – Моя жена. Ну не совсем… как это там у вас?.. Невеста. Майне браут.
Немцы поклонились.
– О, сегодня – браут, а завтра – фрау, – серьезно, как бы окончательно утверждая факт, сказал хозяин и на ломаном русском языке обратился к Наташе: – Теперь я вам – фатер Питер, а моя фрау – мутер Эльза.
И он широким жестом пригласил их в дом. Владислав занес нехитрую поклажу. С шофером Панкратом Денисовичем расплатился своей новенькой буркой. Царские чаевые!