Александр Осипович позвонил для разведки своему доброму знакомому Ладыженскому, который ведал в Наркомате РКИ финансовым сектором.
– Слушай, у нас есть замечательно подходящий для Гохрана человек, наш заведующий оргуправлением. И представляешь, как тебе повезло: он как раз собрался от нас увольняться.
По радостному тону приятеля Альский понял, что этот заворг многим так насолил, что от него рады избавиться. Что ж, ему-то как раз и нужен человек, который любит «солить». Может быть, он сумеет дать результат, увеличит бриллиантовый поток?
– Кто? – спросил Александр Осипович.
– Юровский.
Альский вздохнул.
– Тот самый?
– Тот… Исполнителен и ужасно придирчив.
Если бы Альский знал, что, помимо придирчивости и склонности к кляузам и доносам, у Юровского еще и нервное расстройство, доходящее до приступов и припадков, он бы, наверно, крепко задумался.
– Хорошо, – сказал замнаркомфин. – Мы подумаем.
– Чего тут думать! Берите, пока его не перехватили!
Но Александр Осипович, прежде чем принять окончательное решение, решил подстраховаться. Он знал, что Яков Юровский был комендантом ДОНа, Дома особого назначения, или просто Ипатьевского дома в Екатеринбурге, а заодно и одним из партийных и чекистских руководителей города. Практически он руководил расстрелом царской семьи. Именно он лично убил бывшего императора и его сына, а затем добивал остальных членов семьи и прислугу. Он занимался и захоронением расстрелянных. Правда, предварительно, с помощью начальника снабжения Урала Войкова раздобыв серную кислоту, попытался растворить трупы.
Альский испытывал глубокое отвращение к этому палачу, хотя никогда не видел его в лицо да и не хотел видеть. Но другой кандидатуры не было. Хорошо, если бы еще кто-то высоко отозвался о Юровском. Так, на всякий случай. Лучше, если письменно. Поразмыслив, Альский понял, что такой человек есть! Убежденный партиец со стажем, чекист и в прошлом революционный балтийский матрос, бывший комендант Смольного, а затем Кремля – Павел Мальков. От него Альский в свое время впервые услышал подробности о расстреле в доме Ипатьева и его главном исполнителе.
Именно Мальков как куратор Оружейной палаты и, стало быть, материально ответственное лицо, принимал у Юровского царские драгоценности и вещи, как и положено, по списку. Гохрана тогда еще не существовало. Говорили, что Юровский показал себя как работник исключительной честности, собравший все, что не успели разворовать охранники, расстрельщики и конвойные, вплоть до медной полушки.
Альский припомнил, что копию этого приемо-сдаточного реестра в свое время прислали и в Наркомат финансов: он несколько раз натыкался на него, но не хватало времени детально ознакомиться. Сейчас же он затребовал реестр из архива, эта бумага тоже могла пролить свет на личность Юровского.
Содержание реестра было весьма длинным, всего палач привел 238 предметов. Начинался перечень с «часов золотых работы Павла Буре № 88 964 пятьдесят шестой пробы», крестика с датой 8 апреля 1904 года с инициалами А. Ф., брелка с надписью «Вера, Надежда, Любовь», медальончика с датой 1905 года и с инициалами О. Н…и заканчивался – что особенно поразило Альского и даже заставило схватиться за сердце – «матроской черной, фланелевой», «четырьмя лификами матросскими», «панталончиками девичьими». Но приемщик, суровый Мальков, посчитал неприличным включать в реестр подобные вещи, и они были уничтожены по акту.
Малькова Альскому пришлось разыскивать, посылать за ним машину. Дело в том, что Павел Дмитриевич, который был комендантом в лихие времена, теперь, когда хозяйство Кремля разрослось, не справлялся со своими обязанностями в силу малой грамотности и небольшого кругозора. Ему нашли местечко поскромнее.
Сутуловатый, корявый, как выросший на ветру горный дубок, Мальков под диктовку Альского написал несколько добрых слов о Юровском, тщательно выводя буковки («Безусловно честный, исполнительный, непреклонно выполняет любые приказы»), длинно и заковыристо расписался, словно фамилия его состояла из тридцати букв, и с облегчением отложил ручку в сторону, предварительно аккуратно стряхнув с пера в чернильницу лишнюю жидкость.
– Так-то все верно, – сказал он. – Только зачем вам эта сволочь?.. Конечно, и мне приходилось. Ту же Фаньку Каплан. Уж такая тщедушная была, руки тряслись, не видела ничего без очочков. Все спрашивала, куда встать. Тяжело. Но чтоб в детишек стрелять, такого – никогда.
«Не завидую я этому… как его… Старцеву, – подумал Альский. – Но что делать! Решение Политбюро я должен выполнить».
Слухи о скором появлении нового работника, к тому же «этого самого Юровского» (шепотом, только шепотом!), к тому же с какими-то особыми полномочиями, быстро пронизали весь небольшой коллектив Гохрана и вызвали нечто вроде оцепенения, словно от парализующего яда. Работа пошла медленнее, на Левицкого и Старцева поглядывали с ожиданием и недоумением. Если и управляющий, и комиссар на месте, то кем же будет в Гохране «этот Юровский»? Какие такие у него полномочия?
Страх был смешан с любопытством: а как он выглядит, этот екатеринбургский «комендант»? Что в нем такого особенного? Ведь не может он оказаться человеком обыкновенным. Ну какие-нибудь там крючковатые, волосатые пальцы, как у душителя из уголовной литературы, или налитые кровью глаза.
Один лишь Старцев, кажется, ни о чем не слышал и не подозревал или не хотел забивать свою голову мыслями, отвлекающими от дела. Большую часть времени он проводил в «разборочно-оценочных» комнатах, особенно у Шелехеса и Пожамчи, которым, как самым опытным ювелирам, доставались наиболее интересные в художественном смысле или просто самые ценные вещи.
Иван Платонович, с трудом держа на весу, поворачивал из стороны в сторону сделанную уже в эпоху Фаберже серебряную бульонку, напоминающую огромный чайник, с помощью которого можно было бы напоить целый взвод! Но что за бульонка! Здесь и резная слоновая кость, инкрустированная в серебро, и литье, и чеканка, изображающая резные листочки.
– Конечно же, конечно же, музейная вещь, – бормотал Иван Платонович, поставив бульонку на стол и отойдя на некоторое расстояние. Он глядел на нее, переходя от угла к углу комнаты, оценивая изящество пропорций, игру света и тени, тусклое свечение слоновой кости, оттенявшее резьбу по серебру. – Да-да! Именно музейная!
– Ох-хо-хо! – вздыхал Пожамчи, и греческий его профиль становился строгим и старческим, нос нависал над губой, как у Данте на всем известном портрете-профиле. Он думал о том, что в бульонке фунтов двадцать серебра, а им отчитываться по сданному в переплавку весу. Не было б беды, когда появится «этот».
А Иван Платонович уже держал в руке подстаканник с ажурной выпиловкой. Как только смог мастер вырезать из тонкого листового серебра такое кружево, которому и вологодским мастерицам следует завидовать? Как? Тоже, определенно, музейная вещь.
– Ну ладно, – вздыхал Левицкий, а про себя думал: один подстаканник-то ладно, но их дюжина, а это уже шесть фунтов драгоценного металла для плана. И осторожно, как бы намекая, спрашивал у Старцева: – Может, только один оставим?