Недаром Троцкий провел несколько лет в Вене, где под руководством Зигмунда Фрейда и его ученика Альфреда Адлера изучал психологию толпы. Он готовил себя в вожди, он знал, чего хочет. Как чуткий сейсмограф, он ощущал, как огромную, но не скрепленную внутренним единством Россию уже раскачивают волны революции. А там, где революция, там толпа, жаждущая вождя. Она непостоянна и неуверенна в себе, как ветреная женщина, и ей нужен кумир, хозяин.
Лев Давидович ждал своего часа. И дождался. Он гремел и разил наповал. Его приказы, как и его речи, были кратки, красочны, точны. Он не боялся крови. Чужой. Если, случалось, не действовали его речи, окружавшие его «братишки», балтийские матросы, влюбленные в Троцкого, пускали в ход пулеметы. Это был последний и самый веский аргумент, и действовал он всегда безотказно. Бегущие останавливались, колеблющиеся превращались в стойких бойцов. Толпа любит кнут, словно балованная лошадь, которая, брыкаясь и бросая повозку из стороны в сторону, подставляет круп под хлесткий удар бича, она хочет, чтобы ей помогли совладать с самой собой.
В девятнадцатом, во время неудачи под Свияжском Троцкий, не задумываясь, расстрелял нескольких красных командиров и комиссаров, которые проявили мягкотелость. Ленин, восхищенный решительностью своего ближайшего соратника, прислал ему написанный красными чернилами (на бланке Совнаркома, украшенном штемпелем) мандат: «Зная строгий характер распоряжений тов. Троцкого, я в абсолютной степени убежден в правильности, целесообразности и необходимости для пользы дела даваемого тов. Троцким распоряжения». И в конце от руки добавил, что и впредь будет ставить свою подпись под любым распоряжением Льва Давыдовича.
Это был триумф, который вознес Троцкого на высоту, с которой уже ничто не могло его свергнуть. И выше уже трудно было подняться. Выше Ленина? А зачем? Как военный руководитель страны, как вождь армии он и так был выше.
…За окном вагона пыхтят паровозы, горит яркий свет. Троцкий пишет очередную статью, призывающую к решительному бою за Варшаву. Тонкие, костлявые пальцы устают. Он отбрасывает вечное перо и вызывает стенографов, своих верных помощников Глазмана и Сермукса. Те тотчас входят, словно ждали его за дверью.
– А на небе-то что творится, Лев Давыдыч! Прямо фейерверк какой-то! – снимая шинель, восхищенно произносит Глазман.
– Стреляют?
– Да нет. Звезды. Никогда раньше такого не видел. По всему небу. Туда-сюда. Кра-асиво-о!
– Звезды? – переспросил Троцкий и сухо добавил: – Ну да. Август, – и без передышки, словно боясь потерять основную мысль статьи, сразу же начал диктовать.
Сермукс торопливо схватился за карандаш.
Лев Давыдович умеет говорить так, что слова тут же, без всяких заиканий, четко ложатся на бумагу.
Поезд тоже словно ждет окончания диктовки. Вагон с высоко поднятой на растяжках антенной готов бросить текст статьи в эфир. Слова Троцкого тут же будут пойманы и царскосельской станцией, и Эйфелевой башней, и уходящими в облака антеннами Науэна в Берлине. Пронесшиеся над всеми границами слова, тотчас переведенные с языка Морзе, лягут на газетные полосы. Но раньше всех их наберут рабочие вагона-типографии. Там уже слышен гул плоскопечатных машин…
В вагонах-гаражах застыли легковые и бронированные автомобили. С бронированной площадки смотрит в небо зенитная трехдюймовка. В вагоне-клубе сражаются в шашки свободные от дежурства матросы, охранники поезда, составляющие целую роту. Недаром за «поездом Троцкого» следует еще один, служебный, с теплушками, конюшнями и товарными вагонами для продовольствия, сена, боеприпасов.
Не стихают гул и людской гомон и в вагоне-бане: здесь моются прибывшие с фронта балтийцы, которые заградотрядами вставали на пути тех, кто самовольно снимался с позиций. А случалось, и они вступали в бой там, где прорывался противник. В предбаннике висят их бушлаты и фланельки с нашитыми на левые рукава металлическими, со всей тщательностью отлитыми на монетном дворе голубоватыми щитами с перекрестьем красных мечей и надписью выпуклыми буквами: «Бронепоезд председателя РВСР». Для паникеров, оставивших позицию без приказа, для горлопанов и смутьянов этот знак – символ смерти. Страшный знак, как и весь поезд, представляющий собой военный город на стальных колесах. Сухопутный линкор.
Лев Давидович диктует. Но он уже знает, что сражение в Польше будет проиграно. Неминуемо отступление. Еще совсем недавно он сам торопил своего любимца и выдвиженца, двадцатисемилетнего командующего Западным фронтом Мишу Тухачевского: «Даешь Варшаву!» И Миша, выпятив свой наполеоновский подбородок, гнал победоносные дивизии вперед, к Висле. Тылы отстали. Коммуникации растянулись. Снабжение стало слабым. А тут еще саботаж на дорогах. Пока шли по тем районам Польши, где проживали преимущественно белорусы, украинцы, которые еще не успели превратиться в истинных католиков, Красную Армию встречали традиционно как русскую. Но под Вислой вышел другой коленкор. Тут патриот – поляк.
А Франция успела нагнать сюда целые стаи самолетов и полчища броневиков. Добровольцы, желающие воевать с большевиками, наехали сюда со всей Европы, даже из Америки. В самый раз перейти бы к позиционной обороне, но и на это уже не было времени. И конфигурация наступающих войск не позволяет: выдвинутые вперед части оказались уязвимыми с флангов.
Но самое главное – он, Троцкий, вместе с Дзержинским дали политическую промашку. Обширные панские земли, фольварки стали раздавать самым бедным, батракам, голытьбе. А в Польше в большинстве своем крестьяне – собственники-середняки. Тут даже белорусы возмутились. Не отозвались на мобилизацию. Голытьба же была неорганизованной, затюканной, на нее нельзя положиться было.
Ох уж это крестьянство! До чего же оно мешает марксистской доктрине! Всю картину портит…
Троцкий, правду говоря, противился мысли Дзержинского о раздаче земли. Но поддался на уговоры, не устоял, уступил. Значит, и ответственность им делить поровну.
Впрочем, перед кем отвечать? Будет так, как будет, – ничего уже изменить нельзя.
Троцкий знал, что Дзержинский восхищается его деловыми качествами и во многом даже старается подражать своему кумиру. Не знал он только одного – что за внешними проявлениями дружелюбия председателя ВЧК скрывается глубокая личная неприязнь. А причина этого тянулась из далекого прошлого.
Великие революционные страсти часто рождаются из мелких человеческих грешков и пристрастий. Однажды ранней осенью Троцкого и Дзержинского ссылка свела на несколько дней в далекой Сибири. Будущий председатель ВЧК решил прочитать будущему председателю Реввоенсовета свою поэму.
Всегда сдержанного Феликса Эдмундовича растрогали красота сибирской осени, желтизна остроконечных лиственниц, весь этот поэтический пейзаж. Кроме того, ему очень хотелось показать своему высокообразованному сотоварищу по ссылке, что и он, худой, сумрачный, молчаливый польский аскет, не чужд высокой поэзии.
Стихи были о любви и должны были, как показалось Дзержинскому, тронуть Льва Давидовича, тонкого ценителя всего прекрасного.