— Беркович, к командиру!
Заросший щетиной, тощий — кости под кожей, словно расчалки, — человек повернулся к Берковичу. Профессиональным взглядом парикмахер отметил пучки коротких белых волос, которые проросли на плохо обритой голове.
Позади парикмахера встал Стебнев.
— Беркович, ты в Деснянске майора Топоркова знал? — спросил командир.
— Так точно… Стригся лично у меня. Фигура! Пользовался одеколоном «Северное сияние».
И парикмахер снова встретился взглядом со странным, оборванным и грязным человеком. Какие пустые, выцветшие, нездешние были у него глаза!
Парикмахер смолк. Он ощущал подтекст всей этой сцены, но не мог его понять. Его восприятие жизни было бесхитростным и ясным, как стрижка «под ноль».
— С этим человеком знаком?
Беркович пожал плечами.
— Можешь идти!
Парикмахер медленно поднялся по ступенькам. И обернулся.
Человек сидел за столом, склонив голову, беспомощно открыв змейку шейных позвонков. Парикмахер подошёл к нему и остановился, словно бы изучая острый, резко очерченный затылок и созвездие тёмных родинок на шее.
— Товарищ майор! — позвал он неуверенно, но затем уже громко и обрадованно повторил: — Товарищ майор!
Человек поднял голову, но не обернулся.
— Да что же вы не сказали? — спросил парикмахер. — Да я бы по родинкам всегда узнал… Ой, война! Ай, война! Сказано ведь: «Слухом услышите — и не уразумеете, и глазами смотреть будете — и не увидите…» Ведь вы ж тёмный волос имели, товарищ майор. Вы ж солидный были брюнет…
— Оружия нам, — проскрипел Топорков, не глядя на парикмахера. — Оружия нам!..
— Можете идти, Беркович, — коротко бросил Стебнев.
— У вас есть оружие? Лишнее оружие?.. Ребята готовы, ждут. Охрану мы сомнём, но у них поблизости воинская часть. Без оружия нас перестреляет взвод автоматчиков… Ни один самолёт не вылетит с этого аэродрома!.. Ни один, никогда! — бессвязно говорил майор Топорков, и щёки его рдели, как уголья. — Надо только доставить оружие и взрывчатку к карьеру, где мы добываем гальку. Охрана там несильная. Если ударит группа из пяти-шести партизан…
— Оружие у нас есть, сидим на подготовленной базе, — сказал командир без особого энтузиазма и развернул карту. Среди зелени болот и лесов крохотной тёмной точкой значился на ней Деснянск. — А как доставить?
— Обоз, — сказал Топорков.
Командир и заместитель переглянулись.
— Нет, сейчас это невозможно.
— В лагере не могут ждать!
— Ты не кричи, майор… У всех нервы… Двинул бы к лагерю всем отрядом, да блокирован. Хорошо ещё, что болота их держат… А небольшой обоз… Можно было бы попробовать… Но… Нет, не могу!
— Это окончательно?
Командир и заместитель молчали.
— Это всё?
— Давай так, майор, — сказал командир и оттянул портупею своей крепкой ладонью. — Давай подождём группу Ванченко. Это мой начальник разведки. Вот он вернётся, и я тебе скажу… Ну?
Топорков не отвечал. Он сидел недвижно, как укор, как живой памятник тем, кто отправил его искать путь к свободе.
Вечерело. Под навесом, где на самодельных, из жердей, койках лежали и сидели раненые, горел костёр.
Молоденькая медсестра, склонившись над одной из коек, шептала:
— Ты потерпи… потерпи, Самусь. Вот кончится дождь, и пришлют за тобой самолёт. А там госпиталь, там тебя вылечат…
Отблески огня скользили по меловому лицу раненого.
— Светло там и чисто, — продолжала медсестра. — И все в белом ходят, и всю ночь у нянечки огонёк горит, и не спит она. Если что нужно — только руку к звонку протяни… И музыка звучит в наушниках…
У печи с большим котлом присел погреться старик Андреев. Отставил неразлучную снайперскую винтовочку, втянул ноздрями воздух, спросил у кубастенькой поварихи:
— Это с чем же кандер будет, со шкварками?
— Какие шкварки! — отвечала повариха. — Подвозу не стало. С комбижиром!
— С комбижиру какой кандер!..
Топорков сидел, закутавшись в шинель, немой и молчаливый, как индийский вождь. Он наблюдал за жизнью партизанского лагеря, этой неведомой ему ранее родной и в то же время бесконечно далёкой жизнью.
Партизанский лагерь — это слобода на колёсах, где киевлянин чувствует себя так же вольно, как на Куреневке, а одессит — в Лузановке. В лагере есть всё, что необходимо военному человеку в прочной казарменной жизни: кухня, то есть печь под навесом, сложенная из кирпичей, доставленных сюда с пепелища, столовая — два ряда лавок из жердей, медсанбат в землянке, где врач, в мирное время специализировавшийся на приватной гомеопатии, может сделать прямое переливание крови или удалить инородное тело из мягких частей, конюшня — загородка с крышей из полуобгоревшего брезента… и, конечно, баня, настоящая баня с паром и тем особого назначения котлом, что в просторечии именуется вошебойкой.
И весь этот обжитый, укрытый хвойной бронёй городок готов был в считанные часы опустеть и вновь возникнуть где-нибудь за сотню километров.
Выбритый, с иссиня-чёрными впалыми щеками, застывший под мелким дождём, Топорков сидел у землянки, ждал.
Он был чужд лагерю, и лагерь был чужд ему.
Топорков видел и слышал всё, что происходило у партизан: он так же, как и они, ждал Ванченко, и в то же время он видел и слышал картины и звуки иного лагеря, того лагеря, где от столба к столбу тянется колючая проволока, где скалят зубы овчарки, хорошо выдрессированные собаки, умеющие отличать заключённого по запаху, где дистрофия накладывает на лица людей свою жестокую печать…
И как рефрен, назойливый, бредовый рефрен, звучали в его ушах слова: «Erster, zweiter, dritter, vierter, fünfter!.. Fünfter!.. Erster, zweiter, dritter, vierter, fünfter!.. Fünfter!.. Fünfter!.. Fünfter!..»
И в длинной шеренге людей каждый пятый делал шаг вперёд…
Каждый пятый!..
…Топорков ещё находился во власти изнурительного побега, явь была для него неотделима от галлюцинаций, и реальная жизнь чудилась продолжением какого-то жуткого, нескончаемого сна.
Он медленно прошёл через лагерь. Толкнул дверь командирской землянки. На столе чадила плошка — классическая военная плошка из сплющенной гильзы. Свету она давала ровно столько, чтобы окружающие могли считать, что они сидят не в темноте.
— А-а, ты!.. — Командир взглянул на часы. — Спать бы ложился.
— Почему отправка оружия зависит от возвращения Ванченко? — спросил Топорков.