— Ты любишь покрепче? — спросил он и, когда Эзра кивнул, добавил еще, налил в кружку кипяток и отправился в гостиную.
Дядя устроился в белом кресле-качалке (с подогревом и массажем), а Эзра сел напротив него на диван. Со стен облетала штукатурка. Иногда она закручивалась в рулончики и становилась похожа на свитки.
— Я все еще жду ответа, — сказал Мори. — Рановато ты пожаловал ко мне с визитом. Что стряслось?
Эзра сделал глоток кофе.
— Не смог заснуть и решил прогуляться.
— Гертруда мне говорила, что ты теперь вообще не спишь по ночам. Говорит, не ложишься до рассвета, а встаешь к вечеру. Чем ты занимаешься по ночам, Эзра?
— Работаю.
— Почему нельзя работать днем, как делает большинство людей?
— Ночью лучше. Тише, спокойнее. Никто не отвлекает.
Да, никто его не отвлекал, до сегодняшней ночи.
Мори его ответ не убедил.
— А что твоя врачиха говорит? Ну, эта, Нойманн?
— Я с ней это не обсуждал.
— А может, стоит обсудить? Она же тебе дает какие-то таблетки, ну, от перепадов настроения или как это там называется?
— Да, — ответил Эзра, глядя в чашку и любуясь тем, как свет лампы отбрасывает радужные кружки на поверхность горячего кофе. Он не рассказывал Нойманн о своей бессоннице. Он знал, что если расскажет, то она пропишет ему какое-нибудь снотворное, а он вовсе не хотел спать по ночам. Сон ему не был нужен, когда он был занят такой волнующей работой, по своему значению равной прорыву в науке. Ему от Нойманн были нужны только такие лекарства, которые помогали сосредоточиться на работе и быть спокойным.
Вот почему он не хотел и не мог рассказать ей о голосе, который услышал этой ночью. Не мог рассказать и своему дяде. Он знал, к чему это приведет — в лучшем случае к бесконечным сеансам психотерапии, а в худшем — к принудительным обязательствам. Свиток мало-помалу восстанавливался, фрагмент за фрагментом. И это было такое занятие, от которого дух захватывало. На самом деле Эзра лучше кого бы то ни было знал, что такая работа лишила рассудка многих его предшественников. Первым, кто ощутил на себе проклятие этого труда, был Шапиро [31] — тот самый человек, который оказался обладателем нескольких древних рукописей из района Мертвого моря. В его время такие находки считались подделками. Ученые полагали, что в таком неблагоприятном климате столь древние рукописи попросту не могли сохраниться на протяжении стольких веков. После мучительных лет профессионального непризнания Шапиро пустил себе пулю в висок в роттердамской гостинице. Потом, после ошеломляющих находок в Кумране в 1947 году, Шапиро был реабилитирован (вот только что ему толку было от этого?), и другие ученые продолжали изыскания с того места, на котором он их бросил, и очень часто результаты оказывались плачевными. Расшифровщики древних свитков имели печальную известность: зачастую они впадали в безумие и отчаяние, становились алкоголиками и наркоманами, проявляли склонность к самоубийству. Об одном суициде Эзра знал лично. Это была австралийка — самый выдающийся авторитет в области богословия ессеев. Она работала со свитками из района Мертвого моря, хранящимися в Библейской сокровищнице в Иерусалиме. Не прошло и двух лет, как она превратилась в безумную, бредящую фанатичку, пророчащую скорый конец Света и спасающуюся от вездесущего призрака, которого она называла «Человеком Тени». На конференции в Хайфе она выбежала к трибуне и, прокричав что-то насчет Сыновей Света, подожгла себя. Она жутко обгорела, но осталась жива, ее отправили в Мельбурн, где, как слышал Эзра, она потом жила, накачанная транквилизаторами, в частной психушке.
Эзра знал: если взялся за изучение древних свитков — держи себя в руках.
— Гертруда звонила мне вчера, — сказал дядя Мори. Эзра оторвал взгляд от кружки с кофе. — У нее есть новости, и она хотела рассказать тебе о них сегодня, когда ты проснешься.
— И что она собиралась мне сказать?
— Твой отец и Кимберли скоро вернутся из Палм-Бич. Будут в Нью-Йорке через пару дней.
Да, это была всем новостям новость. Сразу после перепалки за ужином они быстренько собрали чемоданы и удрали, не сказав ни слова, туда, где было тепло и уютно.
— Что ж, твой отец не из тех, с кем легко поладить, — признался Мори. — Порой я диву даюсь, как твоя мать с ним ладила столько лет. Но если ты хочешь жить в его квартире, а Гертруда мне говорит, что ты хочешь там жить, — тебе надо постараться найти с отцом общий язык. Ты уж как-нибудь смири себя, Эзра.
Конечно, дядя был прав, хотя Эзра понятия не имел, как должны выглядеть его старания. Будь жива его мать, никаких проблем не было бы. Она гордилась всем, что бы он ни делал: нарисовал лошадку, угадал верный ответ в какой-нибудь телевизионной игре. А вот отцу всегда казалось, что Эзра все делал недостаточно хорошо. Отец никогда не верил, что из него что-нибудь получится. Он никогда не понимал того, чем интересовался его сын, что ему нравилось. Сэм Метцгер умел делать одно — делать деньги. Он знал, как надо строить дома, многоуровневые парковки и торговые центры. Все, к чему он прикасался, обращалось в золото, а все, к чему прикасался Эзра, превращалось в пыль.
Но свиток должен был все изменить. Эзра вот-вот должен был совершить нечто такое, что заставит весь мир заметить его. И тогда его отец будет вынужден признать его, признать, что Эзра сделал что-то стоящее — нечто такое, чего даже он, великий Сэм Метцгер, не смог бы сделать. Когда этот день настанет, он будет самым прекрасным в жизни Эзры.
И очень скоро он должен был наступить.
Но что ему было делать теперь ради примирения? Испечь пирог? Положить на подушку в отцовской спальне записку с извинениями?
— Я попробую, — коротко ответил Эзра.
— Вот и хорошо. Так и сделай, — сказал Мори, поставил чашку на пол и с трудом встал с кресла-качалки. Лучи утреннего солнца пробивались сквозь грязные стекла. — Что касается меня, я готов отведать датских печенюшек. А ты?