* * *
В воздухе стоял тяжелый запах сгоревшей травы. Я слушал гудки на другом конце линии, затем молодая женщина взяла трубку.
— Я бы хотел поговорить с равви Эпштейном.
— Могу ли я сообщить ему, кто звонит?
— Скажите, что это Паркер.
Я слышал, как положили трубку. До меня доносились голоса маленьких детей, сопровождаемые перезвоном металлической посуды. Потом раздался стук закрывающейся двери, все звуки стихли, и в трубке послышался старческий голос.
— Прошло немало времени, — сказал Эпштейн. — Я уж думал, вы меня забыли. По правде говоря, я даже надеялся, что вы забыли меня.
Сын Эпштейна был убит Фолкнером и его выводком. Я помог раввину отомстить старому проповеднику. Эпштейн задолжал мне и знал это.
— Мне надо поговорить с вашим гостем, — объяснил я.
— Не думаю, что это хорошая идея.
— Почему?
— Есть риск привлечь внимание. Даже я не захожу туда, если в этом нет крайней необходимости.
— Как он?
— Все вполне предсказуемо, в подобных условиях. Он много не говорит.
— Мне в любом случае необходимо увидеть его.
— Могу я спросить, почему?
— Думаю, что я, возможно, столкнулся с его старым другом. Очень старым другом.
Мы с Луисом отправились в Нью-Йорк сразу после полудня. Эйнджел решил остаться в доме и присмотреть за Уолтером, поэтому за всю дорогу мы не проронили ни слова. Ни в Портленде, ни в Нью-Йорке мы не заметили признаков присутствия Брайтуэлла, да и вообще никого, кто мог бы следить за нами.
Мы взяли такси до Лоувер Ист-сайда. Начался ливень, но дождь начал ослабевать, когда мы пересекли Хьюстон. Когда же мы приблизились к пункту нашего назначения, лучи солнца уже пробивались сквозь разрывы в облаках.
Эпштейн ждал меня в Центре «Оренсанц», старой синагоге в нижней части Ист-сайда, где мы впервые встретились после гибели его сына. Как обычно, при нем находились двое молодых людей, которых он таскал за собой явно не для совершенствования их разговорных навыков.
— Ну вот, мы снова здесь, — сказал Эпштейн.
Он совершенно не изменился. Маленького росточка, с седой бородой, немного печальный, как если бы, несмотря на все его усилия сохранять оптимизм, мир каким-то образом уже умудрился разочаровать его в тот день.
— Вы, кажется, предпочитаете здесь назначать встречи.
— Здесь место публичное, бывает и людно, но все-таки можно уединиться, когда необходимо, сохранить конфиденциальность, и много безопаснее, чем может показаться. Вы выглядите утомленным.
— У меня выдалась нелегкая неделя.
— У вас вся жизнь выдалась нелегкая. Будь я буддистом, я бы задумался над вопросом, какими грехами, совершенными вами в ваших предыдущих воплощениях, можно оправдать проблемы, с которыми вам приходится сталкиваться в этом.
Место, где мы стояли, было заполнено мягким оранжевым сиянием. Солнечный свет, обильно попадающий внутрь помещения через большое окно синагоги, проходя через стекло, густо окрашивался благодаря какому-то скрытому элементу конструкции. Уличный шум туда не доносился, и даже наши шаги на пыльном полу звучали приглушенно. Луис остался у двери, между эпштейновскими телохранителями.
— Итак, расскажите мне, — попросил Эпштейн, — какое дело привело вас сюда?
Я думал обо всем, что Рейд и Бартек рассказали мне. Вспомнил Брайтуэлла, ощущение его рук на себе, когда это мерзкое существо попыталось притянуть к себе, потом его лицо перед тем, как он нырнул в огонь. Тошнотворное чувство головокружения вернулось ко мне, и я снова испытал покалывание кожи, как память о старых ожогах.
Я вспомнил и того проповедника, Фолкнера, запертого в своей тюремной камере, когда его дети были уже мертвы и полный ненависти крестовый поход завершен. Я снова видел его руки, протянутые ко мне через прутья решетки, чувствовал жар, исходивший от его старого жилистого тела, и опять слышал слова, которые он сказал мне, перед тем как плюнуть мне в лицо своей отравленной слюной.
«То, с чем ты сталкивался до сих пор, ничто по сравнению с тем, что тебя ждет... То, что тебя ждет, вовсе не человеческой породы...»
Не знаю как, но Фолкнер обладал знанием о скрытом. Рейд говорил, что, возможно, все они — Фолкнер, Странник, убийца детей Аделаида Модин, арахноидит-мучитель Падд, возможно, даже Калеб Кайл, чудовище, призрак которого часто появлялся в жизни моего дедушки, — были связаны, даже если кто-то из них и не осознавал этого. Связывало их человеческое зло, порождение их собственной испорченной природы. Да, плохая генетика сыграла роль в том, кем они стали, и мучительно жестокое детство. Да, поврежденные крошечные кровеносные сосуды мозга или какие-то нейроны, давшие осечку и не взорвавшиеся, могли добавиться к их уже некачественной природе.
Но была в их деяниях их собственная злая воля, поскольку я не сомневался, что наступало время для большинства тех мужчин или женщин, когда они стояли над другим человеческим существом и держали чужую жизнь в своих ладонях, хрупкую, дрожащую, исступленно бьющуюся за свое право на этот мир, и приняли решение уничтожить ее, не обращая внимания на крики или рыдания, на медленное затухание последних вздохов, пока кровь не прекращала пульсировать и только медленно вытекала из ран, сливаясь в единое пятно, и в ее глубокой, вяжуще липкой красноте отражались их лица. Именно в мгновении, отделяющем мысль и действие, намерение и исполнение, таилось истинное зло, когда в один мимолетный миг еще имелась возможность свернуть с пути и отказаться потворствовать тьме, поглотив в себе желание.
Возможно, именно в этот момент человеческая гнусность наталкивалась на нечто худшее, нечто более глубокое и древнее, одновременно знакомое, поскольку откликалось в глубинах наших душ, и все же, чуждая нам и по природе, и по возрасту, натыкалась на зло, которое предшествовало нашему собственному и затмевало наше своей величиной. Слишком много в мире разновидностей зла, как и людей, способных творить его, и градации зла близки к бесконечности. Но, может быть, правда заключена в том, что все зло мира исходит из одного и того же глубочайшего колодца, и есть такие существа, которые черпают из него значительно дольше, чем мы даже можем себе вообразить.
— Одна женщина рассказала мне о книге, одном из библейских апокрифов, — признался я. — Я прочел ее. Там говорится о материальности ангелов, их способности принимать человеческий облик и обитать в таком виде скрытыми и невидимыми для окружающих.
Эпштейн замер, не произнося ни слова. Я больше не слышал даже его дыхания, а размеренное движение груди при вдохе и выдохе, казалось, полностью приостановилось.
— "Книга Еноха", — выдохнул он наконец спустя некоторое время. — Вы знаете, великий раввин, Симеон бен Джочаи, уже после распятия на кресте Иисуса Христоса проклял тех, кто верил в содержание этой книги. Ее расценивали как более позднее, неверное толкование Книги Бытия из-за аналогии между этими двумя текстами, хотя некоторые ученые утверждали, что «Книга Еноха» на самом деле более ранняя работа и, исходя из этого, более точная. К тому же характер книг сомнительного содержания — апокрифических, детероканонических, таких как Юдифь, Тобит и Барух, которые следуют за Ветхим Заветом, и отсеченные более поздние Евангелия, такие как Евангелия Томаса и Бартоломея, — является минным полем для ученых. С «Книгой Еноха» дело, вероятно, обстоит труднее всего. Книга эта написана с неподдельной тревогой, полна проникновенным и глубоким подтекстом — попыткой раскрыть природу зла в этом мире. Едва ли удивительно, что и христиане, и иудеи сочли, что проще запретить это произведение, нежели попытаться исследовать его содержание в свете своих верований и таким образом постараться примирить и согласовать оба представления. Было ли настолько трудно увидеть, что мятеж ангелов связан с сотворением человека; что гордость ангелов оказалась уязвлена невольным изумлением и интересом к этому новому явлению; что ангелы, возможно, позавидовали телесности человека и удовольствиям, доступным человечеству, а больше всего тому, которое заключалось в радости, найденной в слиянии с телом другого? Они испытали вожделение, поддались страсти, они восстали и пали. Некоторые спустились в преисподнюю, а другие нашли себе место здесь и наконец приняли на себя форму, которую они столь страстно и столь долго желали. Интересное предположение, вам не кажется?