– Ладно, считай, что я заплакал и извинился. Ну а дальше-то что?
Джим говорит:
– Масса Том, они как эту пошлину берут, за всё, что в Америке не разводят, и никакой разницы для них нету?
– Вот именно.
– Масса Том, есть ли на свете что-нибудь дороже благословения божия?
– Ясно, что нету.
– Священник – он ведь стоит на кафедре и просит, чтоб на людей снизошло благословение божие, верно?
– Верно.
– Откуда оно снисходит, благословение-то?
– Ясно откуда-с небес.
– Да, сэр, вы в самую точку попали, голубчик. Оно снисходит с небес, а небеса – это ведь заграница. Ну вот, а за это благословение они тоже пошлину берут?
– Нет, не берут.
– Понятно, не берут. И, значит, выходит, что вы ошиблись, масса Том. Не станут же они брать пошлину за всякий хлам вроде песка, который никому не нужен, раз не берут ее за самые лучшие вещи, без которых никто обойтись не может.
Видит Том Сойер, что сказать ему нечего, – Джим его окончательно в угол загнал. Он попробовал выкрутиться, сказал, что они просто позабыли ввести эту пошлину, но на следующей сессии конгресса непременно вспомнят и введут ее, да только он и сам понимал, что жалкая это увертка. Он сказал, что пошлиной облагаются все заграничные товары, кроме этого, и потому если они не обложат и этот пошлиной, то не будет у них никакой последовательности, а последовательность-первое правило в политике. И он все время утверждал, что они нечаянно забыли про эту пошлину и что обязательно введут ее, а не то их непременно на этом деле поймают да на смех поднимут.
Но мне уже неинтересно было слушать про такие вещи, раз мы все равно свой песок провезти не могли, а потому я и вовсе нос повесил, и Джим тоже. Том старался нас утешить. Он сказал, что придумает еще какую-нибудь спекуляцию ничуть не хуже, а то и лучше этой, но все без толку – мы не верили, что может быть еще одна такая же. Ох, до чего же скверно это было! Не успели мы разбогатеть, да так, что хоть покупай целую страну, учреждай там королевство, да и живи в счастии и довольстве, – как вдруг мы уже снова бедные и несчастные, да еще с этим самым песком на руках. Раньше песок был такой приятный, что твое золото да алмазы, и такой мягкий да шелковистый на ощупь, ну а теперь я просто смотреть на него не мог, так мне. тошно стало; и я понял, что до тех пор не успокоюсь, покуда мы от него не избавимся, чтоб не напоминал он нам о том, чем мы были и чем стали. И у прочих то же самое было на душе. Я это точно знаю, потому что они очень обрадовались, когда я сказал: "Давайте-ка возьмем весь этот мусор и выкинем за борт".
Да, порядочная это была работенка! И Том решил распределить ее по справедливости и по силам. Он сказал, что мы с ним уберем по одной пятой песку, а Джим – остальные три пятых. Но Джиму такой порядок не понравился, и он сказал;
– Я, конечно, самый сильный и потому согласен сделать больше всех, да только, масса Том, вы, ей-богу, что-то уж чересчур много на старого Джима навалили.
– Не знаю, Джим; а впрочем, дели-ка ты его сам, а мы поглядим.
Вот Джим и говорит, что, по всей справедливости, нам с Томом не меньше чем по одной десятой полагается.
Тут Том повернулся к нам спиной, чтоб побыть одному, и на лице у него появилась улыбка – такая широкая, прямо всю Сахару осветила – до самого берега Атлантического океана, откуда мы приехали. Ну а после он снова повернулся к нам и сказал, что это хорошее распределение и что если Джим согласен, то и мы тоже согласны. Джим сказал, что он согласен.
Тогда Том отмерил наши две десятые на корме, а остальные отдал Джиму. Джим страшно удивился при виде того, какая огромная часть песку пришлась на его долю и какая маленькая на нашу. Я, говорит, очень рад, что вовремя высказался и попросил отменить первое распределение, потому что, мол, даже и теперь на мою долю приходится больше песку, чем удовольствия.
Мы принялись за дело. Ох, и жарко же нам стало! Пришлось передвинуться в более прохладную погоду, потому что выдержать было просто невозможно. Мы с Томом сменяли друг друга – пока один работал, другой отдыхал; но беднягу Джима сменить было некому, так что вся эта часть Африки промокла от его пота. Нам было так смешно, что мы даже не могли как следует работать, и Джим все время беспокоился, что с нами такое стряслось, так что нам приходилось всячески изворачиваться и придумывать разные причины – не очень-то убедительные, но для Джима все сойдет, он всему верил. Когда мы покончили с работой, то просто чуть не померли – не от усталости, а от смеха. Джим тоже чуть не помер – он так замаялся, что нам пришлось по очереди сменять его, и он благодарил нас как только мог. Сидит он на планшире, вытирает пот и говорит, что мы очень добры к бедному старому негру, и он никогда нас не забудет. Джим – он всегда был самым благородным негром на свете и всегда благодарил за любую мелочь, какую для него сделаешь. Он только снаружи был черным – внутри он был белый, ничуть не хуже вас.
Теперь вся наша еда была здорово приправлена песком, но, когда есть хочется, это не страшно, а ежели ты не голоден, тогда все равно есть неохота, – и потому горсточкой песку каши не испортишь, я так понимаю.
Наконец, держа курс на северо-восток, мы добрались до восточного края пустыни. Далеко на горизонте, в мягком розовом свете, у самого края песков мы увидели три остроконечных крыши вроде палаток, и Том сказал:
– Это египетские пирамиды.
У меня сердце так и запрыгало. Понимаете, ведь я тысячу раз видел их на картинке и слышал, как про них рассказывали, но когда мы вдруг на них наткнулись и поняли, что они настоящие, а не одна только выдумка, у меня от удивления прямо дух захватило. Правда, очень странно: чем больше ты слышишь о каком-нибудь замечательном, чудесном и важном предмете или человеке, тем больше они – ну как бы это получше выразить? – расплываются, что ли, или превращаются во что-то большое, неясное и волнистое – один только лунный свет, и больше ничего существенного. Так всегда бывает с Джорджем Вашингтоном, и то же самое с этими пирамидами.