Четыре утки, раскачиваясь, беззвучно заковыляли прочь. Стоял январь, температура выше нуля, вторую неделю шли дожди, однако в этот день после полудня небо было выбелено блеклым.
Она потянула носом воздух.
Вдоль откосов лежали груды листьев, казалось, процесс гниения приостановился, и листья были коричневые, скользкие, совсем непохожие на кожу.
Как там, в чужом краю.
Ни звуков, ни птиц, ни капель, только ее ритмичный бег, глухие хлопки, когда она взбиралась на холм, а потом более звонкие, когда она оказалась на узком мостике и чуть не упала с него. Из-за сырости, что тянуло от воды, подошвы кроссовок «Авиа» скользили на коварном настиле.
Нет! Только не останавливаться, не проявлять слабости. В легких пощипывало, нарастал едкий и тихий хрип, но она гнала себя так, будто она – это он, Натан.
Ты бы мной гордился, любил бы меня.
Влетев в дом, она остановилась сразу за дверью, привалилась к стене, расшнуровала кроссовки. Задыхаясь, содрала с себя одежду, зимний спортивный костюм, рейтузы, спортивный лифчик и трусы. Широко расставила ноги, вытянула руки, чтобы пот медленно стек с нее.
Птица прилетела откуда-то сверху. Шелестящий звук крыльев, птица заворковала, забормотала. Села Жюстине на голову, вцепилась в волосы массивными блестящими когтями. Она мотнула головой, ощутив на макушке горячую тяжесть.
– Ты ждал меня? – спросила она. – Ты же знаешь, что я всегда возвращаюсь.
Она погладила птицу по спине и отпихнула в сторону. Со злым урчанием птица исчезла в кухне.
На толстом ковре в столовой она сделала растяжку, которой научилась из программы по телевизору. Ей никогда не нравилось участвовать в групповых занятиях. Натан называл ее застенчивой. Именно застенчивость и привлекала его.
Она была все такой же массивной, но время, проведенное там, вдали от дома, как бы заново изваяло ее, она выглядела тоньше, хотя весы так и показывали семьдесят восемь килограммов. Она долго стояла под душем, терла губкой живот, бедра, под коленями.
* * *
Там, где она была раньше, дня не проходило, чтобы она не вспоминала с тоской чистые европейские душевые, полы, на которые можно ступать без опаски, кафельные стены.
Они с Мартиной мылись в желтой речной воде, и запах перегноя и тины пропитал кожу, от него было никак не избавиться. Сначала она с трудом заставляла себя войти в воду, ей все казалось, что там что-то движется: змеи, пираньи, пиявки. Однажды утром им пришлось перебираться через пороги прямо в одежде. Другой дороги не было. После этого она перестала бояться.
* * *
Она тщательно вытерлась и намазалась лосьоном для тела. Бутылочка в форме Пизанской башни, купленная в Риме, почти опустела. Она разрезала пластик ножницами и выскребла остатки лосьона мизинцем. Какой-то миг она рассматривала себя в зеркало, распаренную, уже немолодую. Подвела глаза, как она обычно подводила их еще с шестидесятых годов. От этого никто не смог ее отучить.
Даже Флора.
* * *
Надев зеленое домашнее платье, она прошла в кухню и налила себе миску кефира. Сидевшая на подоконнике птица смотрела на нее одним глазом, будто была чем-то недовольна. За окном по дорожке прыгал дрозд, слегка ожиревший за зиму и всклокоченный. Зимой он пел иначе. Монотоннее и пронзительнее, словно кто-то упорно дергал за тугую гитарную струну. Его ликующие и одновременно меланхоличные трели утихли где-то в конце лета и вновь зазвучали в конце февраля. С верхушки высоченного дерева.
Всю свою жизнь Жюстина жила в этом доме у самой воды в районе Хэссельбю Вилластад. Узкое и высокое каменное строение, рассчитанное на двух человек. А больше их никогда и не было, не считая того короткого периода, когда в доме жил еще и ребенок.
Теперь, когда она жила одна, Жюстина могла передвинуть мебель как ей заблагорассудится. Однако она оставила все как было. Спала в своей девичьей комнате с выцветшими обоями и думать не желала о том, что могла бы переехать в спальню отца и Флоры. Кровать там стояла всегда застеленная, словно они в любой момент могли вернуться, Жюстина даже несколько раз в год снимала покрывало и меняла простыни.
В гардеробной висела их одежда, костюмы и рубашки отца слева, узкие наряды Флоры – с другой стороны. На обуви лежал тонкий слой пыли, иногда она подумывала о том, чтобы от нее избавиться, но у нее вечно не хватало сил нагнуться и вытащить башмаки из шкафа.
Порой ее посещало желание навести в доме порядок, и тогда она смахивала пыль с комода, протирала зеркала специальной жидкостью и немного передвигала щетку для волос и флакончики с духами. Однажды она взяла Флорину щетку для волос, подошла к окну и долго смотрела на застрявшие в щетке длинные седые волосы. До боли прикусив щеку, она быстрым движением выдернула волосы. Потом вышла на балкон и подожгла их. Волосы вспыхнули, съежились и сгорели дотла, оставив лишь резкий запах.
* * *
Уже начало темнеть. С бокалом вина она сидела в верхней гостиной, пододвинув стул к окну. Снаружи поблескивала вода в озере Меларен, матово переливаясь в свете фонарей у соседнего дома. Фонари зажигались автоматически, в сумерках включался таймер. В доме редко кто бывал, и она не знала никого из тех, кто жил там нынче.
Не знала – и хорошо.
Она одна. Вольна делать абсолютно все, что захочет. Делать то, что нужно. Чтобы вновь стать по-настоящему целой. Стать новым сильным человеком – как остальные.
Она имеет право.
Рождественские праздники он провел у родителей. Тихие дни, никаких событий.
Сочельник выдался красивым, деревья все стояли в инее. Мать повесила фонарь на старую березу – как в его детстве, когда они с Маргаретой, сгорая от нетерпения и радости, вскакивали в сочельник рано-рано утром. Мать обычно настаивала, чтобы он проводил Рождество дома. А где еще он мог его провести? Однако он каждый раз кочевряжился, заставляя просить и умасливать, словно хотел убедиться, как много он все еще значит для матери.
Что думал по этому поводу отец, он толком не знал. Челль Бергман редко выказывал чувства. Ханс-Петер всего однажды видел, как тот вышел из себя, как большое, изрезанное морщинами лицо исказилось от боли. Это было в ту ночь, когда пришла полиция. Когда Маргарета разбилась в машине. Восемнадцать лет назад, когда Ханс-Петер еще жил дома.
Смерть сестры означала, что отъезд ему придется перенести. Ведь остался только он. И родители без него не справятся.
Ему было двадцать пять, он как раз усиленно пытался распланировать свою будущую жизнь. Он учился в университете, постигая теологию и психологию. В нем жила тяга к чему-то высшему, он представлял себя в строгом черном облачении, испытывая что-то похожее на умиротворение.
В родительском доме он оставался еще три года. А потом собрал вещи и уехал. Родители снова начали разговаривать друг с другом. Вначале они молчали, истуканами сидели в своих креслах перед телевизором, не произнося ни слова. Будто наказать друг друга хотели, будто винили друг друга в смерти Маргареты.