— Мы любили друг друга в комнате, где на окнах висели шторы из тонких деревянных планок, а верхняя рама балконной двери откидывалась на петлях, и в комнату задувал легкий ветер. Мы любили друг друга в этой комнате, где даже днем было темно от опущенных штор и, пахло цветами, потому что внизу был цветочный рынок, и еще пахло жженым порохом от шутих, которые то и дело взрывались во все время ярмарки. По всему городу тянулась traca — целая сеть фейерверочных петард, они все были соединены друг с другом и зажигались от трамвайных искр, и тогда по всем улицам стоял такой треск и грохот, что трудно даже представить себе. Мы любили друг друга, а потом опять посылали за пивом; служанка принесет запотевшие от холода кружки, а я приму их от нее в дверях и приложу холодное стекло к спине Финито, а тот спит и не слышит, как принесли пиво, и сквозь сон говорит: «Ну-у, Пилар. Ну-у, женщина, дай поспать». А я говорю: «Нет, ты проснись и выпей, посмотри, какое оно холодное», — и он выпьет, не раскрывая глаз, и опять заснет, а я сижу, прислонившись к подушке в ногах кровати, и смотрю, как он спит, смуглый и черноволосый, и молодой, и такой спокойный во сне, и одна выпиваю все пиво, слушая, как играет оркестр, проходящий по улице. А ты что? — сказала она Пабло. — Разве ты можешь это понимать?
— У нас с тобой тоже есть что вспомнить, — ответил Пабло.
— Да, — сказала женщина. — Да, конечно. В свое время ты был даже больше мужчиной, чем Финито. Но мы с тобой никогда не ездили в Валенсию. Никогда мы не ложились в постель под звуки оркестра, проходящего по улицам Валенсии.
— Мы не могли, — сказал ей Пабло. — У нас не было случая поехать в Валенсию. Ты сама это знаешь, только не хочешь подумать об этом. А зато с Финито тебе ни разу не случалось пустить под откос поезд.
— Да, — сказала женщина. — Только это нам теперь и осталось. Поезд. Да. Поезд, это верно. Против этого ничего не скажешь. При всей лени, никчемности и слюнтяйстве. При всей теперешней трусости. Я не хочу быть несправедливой. Но против Валенсии тоже ничего не скажешь. Слышите, что я говорю?
— Мне она не понравилась, — невозмутимо сказал Фернандо. — Мне не понравилась Валенсия.
— А еще говорят, мулы упрямы, — сказала женщина. — Убирай посуду, Мария. Пора идти.
И тут они услышали шум возвращающихся самолетов.
Они столпились у выхода из пещеры и следили за ними. Звенья бомбардировщиков, напоминавшие грозные разлатые наконечники стрел, шли теперь высоко и быстро, раздирая небо ревом своих моторов. Они, правда, похожи на акул, подумал Роберт Джордан, на акул Гольфстрима — остроносых, с широкими плавниками. Но движутся они, сверкая на солнце серебром широких плавников и легкой дымкой пропеллеров, — эти движутся совсем по-другому, чем акулы. Их движение не похоже ни на что на свете. Они как механизированный рок.
Тебе надо писать, сказал он себе. Что ж, может быть, когда-нибудь опять примешься за это. Он почувствовал, как Мария взяла его за локоть. Она смотрела в небо, и он сказал ей:
— Как по-твоему, guapa[20], на что они похожи?
— Не знаю, — сказала она. — Должно быть, на смерть.
— А по-моему, просто на самолеты, — сказала жена Пабло. — Куда же девались те, маленькие?
— Наверно, перелетают через горы в другом месте, — сказал Роберт Джордан. — У бомбардировщиков скорость больше, поэтому они не ждут тех и возвращаются назад одни. Мы их никогда не преследуем за линию фронта. Машин мало, рисковать нельзя.
В эту минуту три истребителя типа «хейнкель», держа курс прямо на них, показались, покачивая крыльями, над самой прогалиной, чуть повыше деревьев, точно стрекочущие, тупоносые, уродливые игрушки, и вдруг с грозной стремительностью выросли до своей настоящей величины и умчались в подвывающем реве моторов. Они прошли так низко, что все, кто стоял у входа в пещеру, увидели летчиков в очках и кожаных шлемах, увидели даже шарф, развевающийся за спиной у ведущего.
— Эти могут заметить лошадей, — сказал Пабло.
— Эти и огонек твоей сигареты заметят, — сказала женщина. — Опустите попону.
Больше самолетов не было. Остальные, должно быть, перелетели через горы в другом месте, и когда гул затих, все вышли из пещеры.
Небо было теперь пустое, высокое, синее и чистое.
— Как сон, от которого очнешься среди ночи, — сказала Мария Роберту Джордану.
Больше ничего не было слышно, даже того почти неуловимого жужжания, которое иногда остается, когда звук уже замер вдали, — будто кто-то слегка зажимает тебе пальцем ухо и отпускает, зажимает и снова отпускает.
— Никакой это не сон, и ты лучше пойди убери посуду, — сказала ей Пилар. — Ну как? — Она повернулась к Роберту Джордану. — Поедем или пойдем пешком?
Пабло взглянул на нее и что-то буркнул.
— Как хочешь, — сказал Роберт Джордан.
— Тогда пешком, — сказала она. — Это полезно для моей печени.
— Верховая езда тоже полезна для печени.
— Для печени полезна, а для зада вредна. Мы пойдем пешком, а ты… — она повернулась к Пабло, — сходи пересчитай своих кляч, не улетела ли какая.
— Дать тебе верховую лошадь? — спросил Пабло Роберта Джордана.
— Нет. Большое спасибо. А как быть с девушкой?
— Ей тоже лучше прогуляться, — сказала Пилар. — А то натрудит себе всякие места и никуда не будет годиться.
Роберт Джордан почувствовал, что краснеет.
— Как ты спал, хорошо? — спросила Пилар. Потом сказала: — Болезней никаких нет — это верно. А могли бы быть. Даже удивительно, как так получилось. Наверно, бог все-таки есть, хоть мы его и отменили. Ступай, ступай, — сказала она Пабло. — Тебя это не касается. Это касается тех, кто помоложе. Кто из другого, чем ты, теста. Ступай! — Потом Роберту Джордану: — За твоими вещами присмотрит Агустин. Он вернется, тогда мы пойдем.
День был ясный, безоблачный, и солнце уже пригревало. Роберт Джордан посмотрел на высокую смуглую женщину, на ее массивное, морщинистое и приятно некрасивое лицо, в ее добрые, широко расставленные глаза, — глаза веселые, а лицо печальное, когда губы не двигаются. Он посмотрел на нее, потом на Пабло, который шагал, коренастый, грузный, между деревьями к загону. Женщина тоже смотрела ему вслед.
— Ну, слюбились? — спросила женщина.
— А что она тебе сказала?
— Она ничего не сказала.
— Я тоже не скажу.