Потом был запах примятого вереска, и колкие изломы стеблей у нее под головой, и яркие солнечные блики на ее сомкнутых веках, и казалось, он на всю жизнь запомнит изгиб ее шеи, когда она лежала, запрокинув голову в вереск, и ее чуть-чуть шевелившиеся губы, и дрожание ресниц на веках, плотно сомкнутых, чтобы не видеть солнца и ничего не видеть, и мир для нее тогда был красный, оранжевый, золотисто-желтый от солнца, проникавшего сквозь сомкнутые веки, и такого же цвета было все — полнота, обладание, радость, — все такого же цвета, все в такой же яркой слепоте. А для него был путь во мраке, который вел никуда, и только никуда, и опять никуда, и еще, и еще, и снова никуда, локти вдавлены в землю, и опять никуда, и беспредельно, безвыходно, вечно никуда, и уже больше нет сил, и снова никуда, и нестерпимо, и еще, и еще, и еще, и снова никуда, и вдруг в неожиданном, в жгучем, в последнем весь мрак разлетелся и время застыло, и только они двое существовали в неподвижном остановившемся времени, и земля под ними качнулась и поплыла.
Потом он лежал на боку, зарыв голову в вереск, пронизанный солнцем, вдыхая его запах и запах корней и земли, и жесткие стебли царапали ему плечи и бока, а девушка лежала напротив него, и ее глаза все еще были закрыты, а потом она открыла их и улыбнулась ему, и он сказал очень устало и хоть и ласково, но откуда-то издалека:
— Ау, зайчонок.
А она засмеялась и сказала совсем не издалека:
— Ау, мой Ingles.
— Я не Ingles, — сказал он лениво.
— Нет, ты Ingles, — сказала она. — Ты мой Ingles. — И она потянулась и взяла его за оба уха и поцеловала в лоб. — Вот, — сказала она. — Ну как? Научилась я целоваться?
Потом они вместе шли вдоль ручья, и он сказал:
— Я тебя люблю, Мария, и ты такая чудесная, и такая красивая, и такая удивительная, что, когда я с тобой, мне хочется умереть, так я тебя люблю.
— Я каждый раз умираю, — сказала она. — А ты не умираешь?
— Нет. Почти. А ты чувствовала, как земля поплыла?
— Да. Когда я умирала. Обними меня, пожалуйста.
— Не надо. Я держу тебя за руку. Мне довольно твоей руки.
Он взглянул на нее, а потом перевел взгляд дальше, туда, где кончался луг, и увидел ястреба, высматривавшего добычу, и большие вечерние облака, наползавшие из-за гор.
— А с другими у тебя не бывает так? — спросила Мария, шагая с ним рядом, рука в руку.
— Нет. И это правда.
— Ты многих женщин любил?
— Любил. Но не так, как тебя.
— И с ними так не было? Правда?
— Было приятно, но так не было.
— И земля поплыла. А раньше земля никогда не плыла?
— Нет. Никогда.
— Да, — сказала Мария. — А ведь у нас всего только один день.
Он ничего не сказал.
— Но все-таки это было, — сказала Мария. — А я тебе нравлюсь? Скажи, нравлюсь? Я потом похорошею.
— Ты и сейчас очень красивая.
— Нет, — сказала она. — Но ты меня погладь по голове.
Он погладил и почувствовал, как ее короткие мягкие волосы, примятые его рукой, тотчас же снова встают у него между пальцами, и он положил обе руки ей на голову и повернул к себе ее лицо и поцеловал ее.
— Мне очень нравится целоваться, — сказала она. — Но я еще не умею.
— Тебе это и не нужно.
— Нет, нужно. Раз я твоя жена, я хочу нравиться тебе во всем.
— Ты мне и так нравишься. Мне не надо, чтоб ты мне больше нравилась. Это бы ничего не изменило, если б ты мне еще больше нравилась.
— А вот увидишь, — сказала она радостно. — Теперь мои волосы просто забавляют тебя, потому что они не как у всех. Но они растут с каждым днем. Скоро они будут длинные, и тогда я перестану быть уродиной, и, может быть, тогда ты меня в самом деле очень полюбишь.
— У тебя чудесное тело, — сказал он. — Самое чудесное на свете.
— Оно как у девочки и очень худое.
— Нет. В красивом теле есть какая-то волшебная сила. Но не всегда. У одного она есть, а у другого нет. Вот у тебя есть.
— Для тебя, — сказала она.
— Нет.
— Да. Для тебя, и только для тебя, и всегда будет для тебя. Но это еще очень мало, мне хотелось бы дать тебе больше. Я научусь хорошо заботиться о тебе. Только скажи мне правду. Никогда раньше земля не плыла?
— Никогда, — сказал он, и это была правда.
— Вот теперь я счастлива, — сказала она. — Теперь я в самом деле счастлива.
— Ты сейчас думаешь о чем-то другом? — спросила она его.
— Да. О моей работе.
— Вот если бы у нас были лошади, — сказала Мария. — Я так счастлива, что хотела бы скакать на хорошей лошади, быстро-быстро, и чтобы ты скакал рядом со мной, и мы бы скакали все быстрей и быстрей, галопом, а счастья моего все равно не могли бы догнать.
— Мы могли бы догнать твое счастье на самолете, — сказал он рассеянно.
— И лететь высоко-высоко в небе, как те маленькие истребители, что так блестят на солнце, — сказала она. — И петлять и кувыркаться. Que bueno [43]. — Она засмеялась. — Мое счастье даже не заметило бы этого.
— У твоего счастья крепкое здоровье, — сказал он, почти не слыша, о чем она говорит.
Потому что он уже был далеко. Он шел рядом с ней, но голова его была занята проблемой моста, и все рисовалось ему так ясно, и четко, и рельефно, как в объективе фотоаппарата при хорошей наводке на фокус. Он видел оба поста, откуда Ансельмо и цыган ведут наблюдение. Он видел пустую дорогу и видел, как по ней проходят войска. Он видел место, где он установит оба ручных пулемета, чтобы получить наиболее удобное поле обстрела. А кто будет стрелять из них? — подумал он. Под конец я сам, а вначале кто? Он заложил динамитные шашки, закрепил и соединил их, вставил капсюли, провел шнур, сцепил концы и вернулся туда, где остался старый ящик с детонатором; и тут он стал думать обо всем, что могло случиться, и что могло помешать делу. Перестань, сказал он себе. Только что ты целовал эту девушку, и голова у тебя теперь ясная, совершенно ясная, а ты уже начинаешь тревожиться. Одно дело думать о том, что нужно, а другое дело — тревожиться. Не тревожься. Нечего тебе тревожиться. Ты знаешь, что тебе, быть может, придется сделать, и ты знаешь, что может случиться. Конечно, это может случиться.