— Большую часть ты могла бы написать на пленэре. — Он не сводит с нее глаз. — Почему бы не в твоем саду? Это будет свежо и ново. А лебедя можно зарисовать в Буа-де-Болонь — ты это уже делала, и так удачно. А натурщицей можешь взять свою горничную, как и раньше.
— Это так… я не знаю. Это трудный сюжет для меня… для женщины. Разве мадам Ривьер когда-нибудь сможет его выставить?
— Это ее трудности, а не твои. — Он говорит серьезно, но с улыбкой, и глаза его ярко блестят. — Ты бы не испугалась, если бы я был рядом? Не рискнула бы? Тебе не хватит отваги? Разве нет вещей важнее, чем общественное мнение, разве не стоит пытаться и рисковать?
Минута настала: его вызов, ее паника, ее желание поднимаются у нее в груди.
— Если бы ты был рядом и помог?
— Да. Ты бы решилась?
Она заставляет себя поднять на него взгляд. Она тонет. Он догадается, что она желает его, действительно желает, хоть и старается промолчать.
— Нет, — тихо говорит она, — если бы ты был рядом, я бы не испугалась. Думаю, я ничего не боюсь. Если ты рядом.
Он удерживает ее взгляд, и ей радостно, что он не улыбается, в нем нет торжества, нет ничего от тщеславия. Скорее ей чудится, что он сдерживает слезы.
— Тогда я тебе помогу, — говорит он тихо, почти неслышно.
Она молчит и тоже глотает слезы.
Он целую минуту смотрит на нее, затем поднимает книгу.
— Хочешь послушать миф о Леде?
Мы поужинали за столиком рядом с баром, на открытом воздухе, где слышны были удары волн, скрытых от глаз, и видны пролетающие мимо сломанные листья кокосовых пальм. Вечерний бриз стал настоящим ветром, он так трепал пальмы, что их шелест и треск едва не перекрывали гул океана, и мне снова вспомнился «Лорд Джим». Я спросил у Мэри, что она читает, и она стала пересказывать современный роман, о котором я даже не слышал, переводной роман молодого вьетнамского автора. Я отвлекся от ее слов, заглядевшись на глаза, странно темные в свете свечи, и на тонкий абрис ее скулы. Официанты, взобравшись на табуретки, зажгли факелы в двух каменных чашах над стаканами и бутылками, и бар стал похож на алтарь, задуманный дизайнером по мотивам майя или ацтеков.
Я видел, что и Мэри думает о другом, хотя и продолжает рассказывать о лодочниках из романа, и еще я заметил, что за соседними столиками осталась всего одна пара, да еще трое детей дразнили красного ара, устроившегося на перилах в нескольких ярдах от нас. Туристы входили и выходили на ветер, молодая женщина склонилась над инвалидным креслом, говоря что-то сидящему в нем мужчине, рядом прогуливалось лощеное семейство, разглядывая низкий бирюзовый фонтан и рассерженную птицу.
Оглядывая все это, я чувствовал глубокую раздвоенность: одна половина упивалась присутствием Мэри, бледные волоски на ее предплечье и совсем тонкий, почти невидимый пушок на щеке, освещенной свечой, а другую заворожила новизна места, его запахи, и гулкие пространства, и проходящие мимо люди. К каким радостям они спешили? Я редко бывал в местах, сооруженных исключительно для удовольствия. Мои родители не особенно верили в такие удовольствия и не считали нужным тратиться на них, а взрослая моя жизнь вращалась исключительно вокруг работы, если не считать редких экскурсий или выездов на этюды. Здесь было по-другому, и главное отличие было в нежности ветра, в вездесущей роскоши, в запахе соли и пальм, а еще в отсутствии старинной архитектуры и национальных парков — того, что следует изучать или исследовать, а также оправданий — все здесь было отдано отдыху.
— Здесь все для поклонения океану, верно? — произнесла Мэри, и я понял, что она прервала рассказ, чтобы выразить собственную мысль.
Я не мог заговорить, ком встал в горле: обычное совпадение, мысли сошлись, но мне хотелось перегнуться через стол и расцеловать ее, и чуть ли не заплакать. Но о чем же? О людях, которых я знавал, которых уже не было в живых и которым, может быть, не довелось повидать такое, или обо всех, кто не был сейчас мною, таким счастливым, и не ждал того, чего ждал я.
Я кивнул, выказав, надеюсь, рассудительное согласие, и мы стали есть молча. На несколько минут мое внимание заняли запахи гуавы, сальсы и изысканной рыбы, но я все разглядывал ее и позволял ей разглядывать себя. Я видел себя, словно на стене бара висело зеркало — расцвет жизни уже позади, широкие плечи чуть ссутулены, волосы еще густые по краям, но с сединой, и на макушке редеют, резкие складки от края носа к углам губ в этом освещении кажутся глубже, живот, прикрытый льняной салфеткой и довольно подтянутый, благодаря моим усилиям. Я давно жил с этим телом в снисходительной дружбе, ничего от него не требуя, кроме как доставлять меня на работу и обратно и разминая его несколько раз в неделю. Я одевал и мыл его, кормил, заставлял глотать витамины. Через час-другой я отдам его в руки Мэри, если она еще не передумала.
При этой мысли меня пробрала дрожь, сначала удовольствия: ее пальцы на моей шее и между бедрами, мои ладони на ее груди, знакомой пока только по теням под блузкой. Потом дрожь стыда: мои годы, обнаженные под светом лампы над кроватью, мое давнее забвение любви, возможная неудача, ее разочарование. Мне пришлось прогнать из головы мысль о Кейт и мысли о Роберте над каждой из них, над Кейт и Мэри. Что я делаю здесь с его второй женщиной? Но она уже была для меня чем-то иным, собой. Разве я мог не быть с ней?
— О господи… — сорвалось с моего языка.
Мэри глянула на меня, не донеся вилки до рта, занавесь волос соскользнула с ее плеча.
— Ничего, — сказал я.
Она спокойно и уверенно пила воду. Я в душе благословил ее за то, что она не принадлежит к числу женщин, постоянно требующих отчета: «О чем ты думаешь?» Она наблюдала за мной, явно озадаченная, но молчала. Она, тепло подумал я, из тех женщин, что и не хотят знать всего. Она очертила вокруг себя собственную сферу блистательной отстраненности.
После ужина мы молча вместе поднялись наверх, словно лишившись дара речи: я не решался взглянуть на нее в те секунды, когда отпирал дверь нашего номера. Я гадал, не подождать ли в холле, пока она побывает в ванной, и решил, что еще неудобнее спрашивать, остаться мне снаружи или войти с ней. Поэтому я следом за ней прошел в наш общий номер и не раздеваясь лег на кровать со старым номером «Вашингтон пост», пока она принимала душ за закрытой дверью ванной. Она вышла в халате, предоставленном отелем, а поверх него веером рассыпались влажные волосы. Лицо и шея у нее были красными. Мы замерли, уставившись друг на друга.
— Я тоже приму душ, — сказал я, пытаясь сложить газету и непринужденно положить ее на кровать.
— Хорошо, — согласилась она.
Голос был чужим и далеким. Она жалеет, подумалось мне; жалеет, что согласилась поехать, поставила себя в такое положение. Теперь она чувствует себя, как в ловушке. И я вдруг жестко подумал: очень жаль, но раз уж мы оба здесь, нам так или иначе придется через это пройти. Я встал, больше не пытаясь заговорить с ней, снял ботинки и носки, ноги мои на светлом ковре выглядели жалкими и тощими. Я достал из чемодана туалетный набор, а она отодвинулась в угол, пропуская меня в ванную. С чего я взял, что из этого что-нибудь выйдет? Я тихо закрыл за собой дверь. У мужчины, отразившегося в зеркале, был, возможно, еще один недостаток: он не был Робертом Оливером. Ну и к черту Роберта. Я разделся, с усилием отводя взгляд от серебристой поросли у себя на груди. По крайней мере я сохранил форму, пробежками накачал мускулатуру, только ей теперь ее не почувствовать. В конце концов нет необходимости через что-то там проходить. Историю Мэри не повернешь назад. Глупо было и пытаться.