6 октября 1877
Cher Monsieur!
Благодарю Вас за любезную записку, ответить на которую выпало мне. Ваш приход, должна сказать, развеселил моего свекра, а с тех пор, как он живет с нами, нам редко удается рассмешить его. Думаю, он скучает по собственному дому, хотя в нем уже несколько лет как нет его любимой жены. Он часто повторяет, какой Вы хороший брат. Ив посылает Вам наилучшие пожелания: Ваше возвращение в Париж для него облегчение. (Когда дядя рядом, жить легче, говорит он.) Я рада была наконец познакомиться с Вами. Простите за краткость моего письма, но этим утром у меня много дел. Желаю Вам благополучной поездки на Луару и хорошего времяпрепровождения, и уверена, что Ваша работа продвигается успешно. С завистью думаю о ландшафтах, которые Вы, несомненно, напишете там. А я прочитаю свекру очерки, которые Вы нам оставили.
С уважением,
Беатрис де Клерваль Виньо.
Закончив читать, я посидел, пытаясь понять, что видел Роберт в этом письме, что заставляло его перечитывать это и остальные письма из раза в раз в одиночестве комнаты. И почему он позволил мне увидеть их, если они так драгоценны для него.
Как правило, я не прибегаю к опросу родственников моих пациентов, но глядя на это поразительное лицо, неделю за неделей оживавшее на полотнах Роберта, и не сумев получить от него никаких объяснений, я чувствовал, что терплю моральное поражение. Кроме того, он сам сказал, что я могу поговорить с Кейт.
Бывшая жена Роберта жила в Гринхилле, и я уже однажды говорил с нею по телефону в первые дни после его перевода к нам. У нее был мягкий усталый голос, а на заднем плане звучали детские голоса, слышался смех. Наш разговор длился ровно столько, чтобы она успела подтвердить, что знает о поставленном ему диагнозе, и что их развод был юридически закреплен более года назад. Большую часть этого времени он жил в Вашингтоне, сказала она, и добавила, что ей тяжело обсуждать эту тему. Если ее мужу — ее бывшему мужу — ничего не грозит, а у меня есть записи его гринхиллского психиатра, не могу ли я избавить ее от продолжения беседы? Таким образом, вторичным звонком я отступал и от собственных правил, и от ее просьбы. Вправе ли я был так поступить? Я неохотно разыскал ее номер в досье Роберта. Нанося ему утренний визит, я застал Роберта в глубокой депрессии, а когда я спросил его, не думал ли он когда-нибудь о картине под названием «Леда», он просто уставил на меня взгляд, выражавший изнеможение от моих нелепых вопросов. Бывали дни, когда он писал или рисовал — всегда лицо одной и той же леди, — а в другие дни, как сегодня, лежал на постели, стиснув челюсти, или сидел в кресле, которое я обычно во время визитов к нему занимал, держа в руках письма и равнодушно глядя в окно. Однажды, когда я зашел к нему, он открыл глаза, улыбнулся мне и пробормотал что-то, словно увидев любимого человека, но миг спустя вскочил с кровати и взмахнул кулаком навстречу мне. Его жена по меньшей мере могла бы рассказать, как он реагировал на прежний курс лечения.
В половину шестого я набрал ее номер. Гринхилл в западных горах Северной Каролины, мне рассказывали о нем друзья, проводившие там лето. Услышав тот же тихий голос, звучавший на этот раз так, будто она только что смеялась с кем-то, я удивился. Мне показалось, что на том конце провода я вижу очаровательное лицо, которое день за днем рисовал Роберт. Ее голос на миг дрогнул от радости.
— Да, алло? — произнесла она.
— Миссис Оливер, это доктор Марлоу из центра Голденгрув в Вашингтоне, — сказал я. — Несколько недель назад мы беседовали о Роберте.
Когда она снова отозвалась, радость пропала из голоса, сменившись тревогой.
— Что такое? Что с Робертом?
— Не беспокойтесь, миссис Оливер, ничего нового. Он примерно в том же состоянии. — Теперь я расслышал и детский смех, крики на заднем плане, потом грохот чего-то, упавшего на пол рядом с ней. — Однако я в затруднении. Он кажется сильно подавленным, и состояние довольно неустойчивое. Пока оно серьезно не улучшится, я не могу даже думать о его выписке. Главная трудность в том, что он вовсе не говорит со мной и ни с кем другим.
— А… — сказала она, и я на секунду почувствовал иронию, которая могла скрываться в тех сияющих темных глазах, в веселом или гневном изгибе тех губ, что постоянно зарисовывал Роберт. — Ну, он и со мной не часто разговаривал, особенно в последние год или два нашей совместной жизни. Минутку… прошу прощения. — Она, видимо, отдалилась от телефона, но я расслышал ее слова: — Оскар? Дети, выйдите, пожалуйста, в ту комнату.
— В первый день у нас, когда Роберт еще разговаривал, он дал мне разрешение поговорить о нем с вами. — Она молчала, но я был настойчив. — Мне бы очень помогла возможность услышать от вас, как проявлялось его состояние. Например, как он реагировал на первый курс предписанных ему лекарств. И еще несколько вопросов.
— Доктор… Марлоу? — медленно проговорила она, и за дрожью ее голоса я опять услышал шум детской возни, смех и глухой стук падения на ковер. — У меня, мягко говоря, ни минуты свободной. Я уже беседовала с полицией и с двумя психиатрами. У меня двое детей, а мужа нет. Мы пополам с матерью Роберта оплачиваем большую часть счетов за его лечение, на это уходит наследство, его и мое, большей частью его, но и я помогаю. Как вы, вероятно, знаете.
Я не знал. Она, кажется, глубоко вздохнула.
— Но если вы готовы потратить время на разговор о моей разбитой жизни, вам придется самому сюда приехать. А теперь извините, я пытаюсь приготовить ужин.
Эта дрожь в голосе выдавала чувства женщины, не привыкшей посылать людей к черту, вежливой, но загнанной в угол обстоятельствами.
— Я приношу извинения, — сказал я. — Не сомневаюсь, что вам тяжело приходится. Но мне действительно нужна помощь, чтобы помочь вашему мужу, вашему прежнему мужу, если это возможно. Я — его лечащий врач и в данный момент отвечаю за его здоровье и благополучие. Я позвоню вам в другой раз, когда вы, возможно, окажетесь меньше заняты.
— Если иначе нельзя, — сказала она, однако тут же добавила: — До свидания! — И положила трубку.
В тот вечер я вернулся в свою квартиру и прилег на диван в зеленой с золотом гостиной. День выдался утомительный, начиная с Роберта и его обычного отказа отвечать. Глаза пациента налились кровью, выражали едва ли не отчаяние, и я подумывал установить у него ночное дежурство. Не обнаружу ли я однажды утром, что он проглотил свои масляные краски — мой подарок — или перерезал себе вены пружиной от кровати? Не следует ли вернуть его Джону Гарсиа, в больничные условия? Я мог бы позвонить Джону и сознаться, что этот случай в конечном счете оказался мне не по силам, я тратил на него слишком много времени, без особой надежды на успех. Я задумался, не следует ли мне заодно сказать Джону, что меня беспокоит кое-что в собственном поведении — например, сердце, замирающее при звуке голоса Кейт Оливер в трубке телефона. Действительно ли я звонил ей через силу или, наоборот, искал предлога?