Закончив накрывать кофе, она села на диван напротив меня.
— Мне кажется, надо постараться сегодня закончить, — заговорила она ровным голосом, словно репетировала, как сказать эту фразу, не задев моих чувств и не выдав своих.
— Да, конечно, — ответил я, показывая, что без обиды принял намек. — Конечно. Вы и так уже много для меня сделали. К тому же мне по возможности хотелось бы завтра вечером вернуться в Вашингтон.
— Значит, в колледж вы не собираетесь?
Она удерживала чашку на маленьком стройном колене, словно показывая мне, как это делается. И говорила любезным светским тоном. Мне подумалось, что сегодня я добьюсь от нее меньшего, а не большего, чем накануне.
— А вы полагаете, стоило бы? Что я там найду?
— Не знаю, — признала она. — Я уверена, что там еще осталась масса людей, знавших его, но мне неловко было бы связывать вас с ними. И я сомневаюсь, чтобы он выказывал свое состояние в школе. Но лучшие его картины там. Им следовало бы находиться в солидных музеях — он мог бы их выгодно продать. Не я одна считаю их его величайшими работами, хотя мне они никогда по-настоящему не нравились.
— Почему?
— Поезжайте, увидите сами.
Я сидел, глядя на ее элегантный легкий силуэт напротив. Мне необходимо узнать, как впервые проявлялась болезнь Роберта, а время было на исходе. И мне нужно или просто хотелось выяснить, кто его темноволосая муза.
— Вы не продолжите начатый вчера рассказ? — спросил я как можно мягче.
Если она сама вскоре не подойдет к информации о первых проявлениях неблагополучия и последующем лечении, я могу незаметно подвести ее к этим вопросам, когда она разогреется. Я молча кивнул, хотя она еще не заговорила. За окном в солнечный луч спустился кардинал, ветка под ним качнулась.
Наша жизнь в Нью-Йорке текла ровно и промелькнула в один миг. За пять лет мы переменили три квартиры. Сначала жили в моей бруклинской квартирке, потом в невероятно тесной комнатке на Западной Семьдесят второй у самого Бродвея — кладовка с кухонным отделением, которое отгораживалось выдвижным столиком, и наконец, в душной квартирке на последнем этаже здания в Виллидже. Я любила каждый наш дом — автоматические прачечные и бакалейные лавки, и даже местных бездомных — все-все, что становилось знакомым и привычным.
А потом однажды утром я проснулась с мыслью: «Я хочу замуж. И хочу ребенка». Право, это было вот так просто: вечером я легла спать молодой и свободной, беззаботной, с пренебрежением думая об обыденной жизни обычных людей, а на следующее утро, к шести утра, к тому времени, как приняла душ и оделась, чтобы идти в издательство, где работала все эти годы, я стала другим человеком. А может, эта мысль пришла ко мне, пока я сушила волосы и надевала юбку: «Я хочу выйти замуж за Роберта, носить на пальце кольцо и родить ребенка, кудрявого, как Роберт, и с моими маленькими ладошками и ступнями, и тогда жизнь станет еще лучше прежней». Все это представилось мне так реально, будто оставалось только сделать последний шаг, чтобы оказаться в этой реальности и стать совершенно счастливой. Мне не приходило в голову просто забеременеть и выносить дитя свободной любви в Манхэттене, как полушутя сказала бы моя мать. Ребенок связывался для меня с замужеством, замужество — с постоянством, подрастающие дети — с трехколесными велосипедами и зелеными лужайками… В конце концов именно так было в моем детстве. Я хотела стать такой, как моя мать, когда она наклонялась, чтобы надеть нам носочки и зашнуровать маленькие темно-красные «оксфордки». Мне даже одеваться хотелось, как она в молодости: в платье, в котором, чтобы присесть на корточки, приходилось аккуратно сводить коленки. И мне хотелось, чтобы на заднем дворе было дерево с качелями.
И так же, как мне в голову не приходило родить ребенка, не обзаведясь прежде обручальным кольцом на пальце, мне и в голову не пришло, что можно растить детей в многолюдном городе, который я успела полюбить. Такие вещи трудно объяснить, ведь я не сомневалась, что мне ничего не нужно, как продолжать жить в Манхэттене и рисовать, и после работы встречаться с друзьями и подругами в кафе, и говорить о живописи, и смотреть, как пишет Роберт в своих синих фланелевых штанах, задержавшись до ночи в студии у кого-то из друзей, а самой тем временем рисовать, держа этюдник на коленях, а потом, зевая, подниматься по утрам на работу и просыпаться под нещадно подрезанными деревьями на бегу до подземки. Такова была моя реальность, а те кудрявые малыши, еще даже не существовавшие, не успев даже пробраться в мои мечты, велели мне расстаться с ней. И годы спустя дети — единственное, о чем я никогда не жалела. Мы дали им жизнь, несмотря на все печали и страхи, пусть я даже потеряла Роберта, а наша бедная планета перенаселена, и я чувствую вину за то, что лишь увеличила проблему, но о том, что я родила детей, я не сожалела никогда.
Роберт не хотел отказываться от жизни, которую мы вели в Нью-Йорке. Я думаю, его заставило поддаться на мои уговоры тело. Мужчины тоже любят делать детей, хотя и скажут вам, что их чувства отличаются от женских. Я думаю, его увлекла моя страстность. Ему на самом деле не нужен был зеленый городок и работа в маленьком колледже, но он, как мне кажется, тоже сознавал, что рано или поздно студенческая жизнь, которую мы вели, сменится чем-то другим. Он уже добился успеха, они вместе с сотрудниками его кафедры устроили выставку, он продал немало картин в Виллидже. Его мать, вдова из Нью Джерси, которая все вязала ему свитера, жилеты и называла его «Бобби-и» с французским акцентом, решила, что из него все-таки выйдет великий художник, и стала понемногу присылать ему деньги из отцовского наследства, так что он мог жить на них и писать. Я думаю, Роберту эти первые удачи внушили чувство непобедимости. И у него уже проявился талант. Все, кто видел его работы, признавали в них дар, независимо от того, нравился ли им его академизм. Он вел курс для начинающих в училище, которое сам закончил, и день за днем выдавал те ранние полотна, которые теперь можно найти во многих собраниях. Они, знаете ли, в самом деле удивительно хороши. Я и теперь так думаю.
Примерно в то время, когда я заговорила о малышах, Роберт работал над тем, что почти серьезно называл своей «серией Дега»: молодые девушки на разминке в Школе американского балета, грациозные и сексуальные, но без подлинной чувственности, растягивают тонкие руки и ноги. Он в ту зиму часами пропадал в музее Метрополитен, изучая маленьких балерин Дега, потому что хотел, чтобы его были похожими и в то же время другими. В каждом полотне Роберта было что-то необычное: большая птица, бьющаяся в стекло окна балетной студии, или дерево гинко, растущее у стены и отражающееся в бесконечных зеркалах. Галерея в Сохо купила два полотна и просила еще. Я тоже писала красками три раза в неделю после работы, в дождь и в солнце, я помню свою дисциплину тех времен и чувство, что мои работы, хоть и не так хороши, как у Роберта, с каждым днем становятся сильнее. Иногда по субботам во второй половине дня мы вместе выбирались с мольбертами в Центральный парк. Мы были влюблены, мы занимались любовью по выходным дважды в день, — так почему бы не завести детишек? И его тоже захватил открывшийся смысл в наших занятиях любовью, поскольку, я уверена, эта часть нашей жизни для него была чрезвычайно важна, и его увлекало ощущение, когда семя переходило от него ко мне в надвигающийся расцвет нашей связи.