— Нет-нет, спасибо. Больше ничего не нужно.
Я поудобнее устроила Ингрид в коляске, наклоняясь, чтобы справиться с подступившими слезами.
22 декабря 1877
Mon cher oncle et ami!
Спасибо за чудесное письмо, которого я едва ли заслуживаю, но буду бережно хранить на случай, когда мне потребуется поддержка в моих слабых попытках трудиться. Сегодня очень уж серый день, и я надеюсь убить хоть немного времени за письмом к Вам. Мы, конечно, ждем Вас к Рождеству. Ив тоже надеется вырваться на несколько дней, хотя далеко не уверен, удовлетворят ли его просьбу о более продолжительном отпуске, и в новом году ему придется вернуться на юг для окончания работы. Я думаю, праздник наш будет очень скромным: папá опять простужен — ничего серьезного, уверяю Вас, однако он быстро утомляется, и глаза беспокоят его больше обычного. Я только что устроила его прилечь в кабинете с теплым компрессом, и когда в последний раз заглядывала туда, он вполне спокойно спал. Я сама сегодня чувствую себя немного усталой и ни за что не могу взяться, кроме писем, хотя вчера я недурно поработала над картиной — нашла хорошую натурщицу, мою горничную Эсми. Она как-то застенчиво поведала мне в ответ на вопрос, знает ли она ваш любимый Лувесьен, что сама родом из соседней деревни Гремьер. Ив говорил мне, что не следует мучить слуг, заставляя их позировать для меня, но где еще я найду такую терпеливую модель? Впрочем, сегодня она занята, а мне за письмом к вам надо прислушиваться, не позовет ли папá.
Вы видели мою студию и знаете, что в ней не только мольберт и рабочий стол, но и конторка, сохранившаяся у меня с детских лет. Она принадлежала моей матери, собственноручно расписавшей ее. Я всегда занимаюсь почтой за ней, перед окном. Вы легко можете представить, каким жалким выглядит сегодня наш сад. Мне трудно поверить, что это тот же райский уголок, где я летом писала несколько жанровых сценок. Однако он хорош даже в эту пору, хотя и невесел. Вообразите этот сад, мое зимнее утешение, вообразите его ради меня, Вашей любящей
Беатрис де Клерваль.
Когда вернулся Роберт, я не заговорила с ним о чердаке. Он был усталым после дня занятий и молча сидел над тарелкой чечевичного супа, который я приготовила, а Ингрид весело пускала пузыри, заливая себе грудку морковью и яблочным соком. Я кормила ее, снова и снова вытирала ей рот влажной салфеткой и пыталась набраться храбрости, чтобы расспросить Роберта о его работе, но не могла. Он сидел, подперев голову рукой, с глубокими тенями под глазами, и я чувствовала, что-то для него изменилось, хотя не понимала, что и как. Временами он поглядывал мимо меня на кухонную дверь, и глаза его безнадежно поблескивали, словно он ждал кого-то, кто никогда не придет, и меня снова охватила дрожь смятения и робости. Я заставляла себя не оглядываться вслед его взглядам.
После обеда он лег и проспал двенадцать часов. Я прибрала кухню, уложила Ингрид спать, вставала к ней ночью, проснулась вместе с ней утром. Я подумывала позвать Роберта на прогулку, но когда я с коляской вернулась с обычного обхода кампуса, его уже не было, постель осталась незастеленной, недоеденная тарелка каши на столе. Я поднялась на чердак, проверить, нет ли его там, и снова увидела, как в калейдоскопе, ту женщину, но не Роберта. На третий день я не вытерпела и позаботилась уложить Ингрид к тому времени, когда Роберт приходил домой с дневных занятий. Конечно, это означало, что вечером она долго не заснет, но для меня это было пустяком в сравнении с надеждой снова поставить опрокинувшийся мир на ноги.
К приходу Роберта я приготовила ему чай, и он сел за стол. Лицо его было серым от усталости, одна сторона чуть обвисла, словно он засыпал, или готов был заплакать, или перенес легкий инсульт. Я понимала, что он без сил, и дивилась своему эгоизму: втягивать его в такое время в серьезный разговор. Конечно, отчасти это было и ради него, ведь с ним что-то не так, и я должна ему помочь.
Я поставила чашки на стол и как можно спокойнее присела сама.
— Роберт, — начала я, — я знаю, что ты устал, но нельзя ли нам немного поговорить?
Он глянул на меня поверх чашки, волосы взъерошены, лицо тусклое. Тут я поняла, что он и не мылся — он был не только усталым, но и каким-то засаленным. Надо было убедить его не переутомляться так на занятиях или при росписи чердака. Он просто переутомился. Он поставил чашку.
— Теперь в чем я виноват?
— Ни в чем, — ответила я, но к горлу уже подкатил ком. — Совершенно ни в чем. Просто я за тебя беспокоюсь.
— Не беспокойся, — возразил он. — Что обо мне беспокоиться.
— Ты вымотался, — продолжала я, проглотив комок. — Ты столько работаешь, что выглядишь совсем выжатым, и мы тебя совсем не видим.
— Ты этого и хотела, не так ли? — проворчал он. — Хотела, чтобы я нашел хорошую работу и кормил вас.
Как я ни сдерживалась, глаза у меня наполнились слезами.
— Я хочу, чтобы ты был счастлив, и вижу, как ты устал. Ты весь день спишь и всю ночь работаешь.
— А когда мне работать, кроме как ночью? И, кстати, я обычно и сплю тоже. — Он сердито пригладил волосы надо лбом. — Ты думаешь, я могу по-настоящему работать?
Внезапно при виде его нечесаных сальных косм я тоже рассердилась. В конце концов я работаю не меньше его. Мне не удается поспать больше нескольких часов подряд, я делаю всю нудную работу по дому, чтобы рисовать, мне пришлось бы еще больше часов урывать у сна, а я этого себе позволить не могу, поэтому и не рисую. Это я даю ему возможность заниматься тем, чем он занимается. Ему никогда не приходится мыть посуду, туалет, готовить — я его освободила. И при этом умудряюсь время от времени мыть голову, считая, что ему небезразлично.
— Это еще не все, — заговорила я резче, чем собиралась. — Я поднималась на чердак. Зачем эта роспись?
Он выпрямился, уставился на меня и замер, расправив мощные плечи. Впервые за все годы нашего знакомства я почувствовала страх перед ним — не перед его блестящим талантом, не страх, что он скажет что-нибудь обидное, а простой низменный животный страх.
— На чердак? — повторил он.
— Ты там много работал, — я старалась говорить более осторожно, — но не над картинами.
Он минуту помолчал, потом плашмя опустил на стол ладонь.
— И что?
Больше всего мне хотелось спросить, кто та женщина, но я вместо этого заметила:
— Я думала, ты готовишься к выставке.
— Готовлюсь.
— Но ты закончил только одну картину и наполовину — вторую, — напомнила я.
Мне не о том хотелось говорить. Голос у меня снова задрожал.
— Так ты теперь и за моей работой следишь? Не хочешь ли указывать мне, что писать?
Он сидел, прямой как палка, на маленькой кухонной табуретке, и его присутствие наполняло всю кухню.