— Все?
Она смотрела куда-то мимо меня.
— Извините. Я имел в виду то, что, по-вашему, может оказаться полезным для понимания его характера. — Я не дал ей времени раздумывать над согласием или отказом. — Вы знаете что-нибудь о полотне, на которое он набросился?
— О «Леде»? Да, хотя не так уж много. Отчасти это просто догадки, но я собирала информацию.
— Что вы делаете сегодня вечером, мисс Бертисон?
Она склонила голову набок и тронула губы кончиками пальцев, словно удивляясь, что они продолжают улыбаться. Когда она повернулась ко мне, тени под ее прозрачными глазами стали отчетливее, как тени на снегу — «эффект снега». Кожа у нее была очень бледной. Она сидела очень прямо в своем темном блейзере, красивые колени и бедра в полинявших джинсах выделялись на фоне моей софы, хрупкие плечи были приподняты, как перед ударом. Эта молодая женщина горевала неделями, а может быть, и месяцами, и ей не осталось двух детей в утешение. Я снова почувствовал гнев на Роберта, внезапный отход от врачебной беспристрастности. Однако она не сердилась.
— Вечером? Ничего, как обычно. — Она сложила ладони. — Можем поужинать, только каждый платит за себя. И пока не просите меня больше рассказывать о Роберте. Я лучше напишу, если вы не против, тогда мне не придется плакать перед совершенно чужим человеком.
— Я просто чужой, — поправил я, — а не совершенно чужой, не забудьте, мы уже встречались в музее.
Она сидела, вглядываясь в мое лицо через залитую сумерками комнату. Она верно сказала, все в ней было очень упорядоченно, логично, и мне через минуту предстояло встать, зажечь еще одну лампу, спросить ее, не хочет ли она еще что-нибудь сказать, пока мы не вышли, извиниться, выйти в ванную, вымыть руки и найти легкий плащ. За ужином мы непременно хоть немного поговорим о Роберте, а заодно о художниках и картинах, о нашем детстве и Конан Дойле, о том, чем каждый зарабатывает на жизнь. И я надеялся, что мы в любом случае будем говорить о Роберте Оливере и в эту и в следующие встречи. В ее выразительных глазах читалась не радость, но легкий интерес к тому, что она видит перед собой, и у меня было по меньшей мере два часа за столиком лучшего из окрестных ресторанов, чтобы добиться ее улыбки.
Ma chere!
Простите, пожалуйста, мое непростительное поведение. Это произошло ненамеренно и, уверяю Вас, не от недостатка почтения к Вам, а только от любви, которую Вы сумели пробудить за эти годы. Возможно, когда-нибудь Вы поймете, как человек, который уже видит перед собой конец жизни, целиком забывается вдруг, думая только об огромности предстоящей потери. Я не желал оскорблять Вас, и Вы, вероятно, уже поняли, что я приглашал Вас посмотреть картину с самыми чистыми намерениями. Это незаурядная работа, я не сомневаюсь, что за ней последуют многие другие, но прошу Вас, в знак того, что Вы прощаете меня, позвольте представить жюри первое из Ваших великих полотен. Думаю, они не смогут не заметить его утонченности и изящества, а если окажутся так глупы, что отвергнут, все же его увидят хотя бы члены жюри. Я подчинюсь Вашему требованию выставить картину под вымышленным или настоящим именем. Снизойдите до согласия, позволив мне думать, что я оказал некоторую услугу вашему дару — и Вам.
Я, со своей стороны, решился выставить картину с портретом моего юного друга, поскольку она восхитила Вас, но ее, разумеется, представлю под собственным именем, и ожидаю, что она по всей вероятности будет отвергнута. Мы должны приготовиться к удару.
Ваш покорный слуга.
О. В.
В моей жизни с Робертом Оливером есть вещи, в которых я сама не могу разобраться, а мне бы хотелось, если это вообще возможно. Во время одной из последних ссор Роберт сказал, что наши отношения с самого начала пошли вкривь и вкось, потому что я отняла его у другой. Это было ужасное, совершенное вранье, но была в нем и правда: он был уже женат, когда я впервые в него влюбилась, и все еще был женат, когда я полюбила его во второй раз.
Я на прошлой неделе рассказала своей сестре, Марте, что врач попросил меня вспомнить все, что смогу, о Роберте Оливере, а она ответила: «Ну, вот тебе благоприятный случай говорить о нем двадцать пять часов подряд, никому не наскучив». Я ей сказала: «Тебе-то я точно не дам прочитать». Хотя я не в обиде на нее за ехидство — она меня любит, и в самое трудное время большая часть моих слез пролилась ей в жилетку. Она замечательная сестра, очень терпеливая. Может, история с Робертом принесла бы мне больше вреда, если бы не ее помощь. С другой стороны, послушайся я ее советов, в моей жизни не случилось бы многого, о чем я и теперь не жалею. Моя сестра — женщина практичная, но ей случается кое о чем жалеть, а мне, как правило, — нет, хотя любовь к Роберту Оливеру может оказаться среди исключений.
Мне хочется рассказать все с начала до конца, поэтому начну с себя. Я, как и Марта, родилась в Филадельфии. Наши родители разошлись, когда мне было пять лет, а Марте — четыре года, и после развода отец все более отдалялся. Он переехал из нашего района, Честнат-Хилл, в центр, жил в гостиничных номерах и в красивых пустых квартирах. Мы гостили у него сначала раз в неделю, потом раз в две недели, и больше рассматривали карикатуры, пока он перечитывал пачки бумаг, которые называл «делами». Так же он называл трусы, и мы как-то нашли у него под кроватью пару его «дел», сцепленных в один комок с другими, из бежевых кружев. Мы не могли решить, что с ним делать, но оставлять их на месте тоже не хотелось, поэтому, когда папа вышел на угол купить воскресный номер «Инквайер» и рогалики для нас — обычно это занимало часа три-четыре — мы в кастрюле вынесли их на задний двор его каменного многоквартирного дома и похоронили между кованой решеткой и обвитым плющом деревом.
Мне исполнилось девять лет, когда папа переехал из Филадельфии в Сан-Франциско. С тех пор мы гостили у него раз в год. В Сан-Франциско было веселее: из высоких окон папиной квартиры открывался затянутый туманом океан, и чаек можно было кормить прямо с балкона. Маззи, наша мамочка, отправляла нас к нему самолетом одних с тех пор, как решила, что мы уже достаточно взрослые. Потом наши визиты в Сан-Франциско сократились до раза в два года, потом в три, потом перешли в режим «время от времени», когда нам хотелось, и Маззи выделяла нам деньги, а потом папа получил работу в Токио и совсем испарился, а нам прислал свой снимок в обнимку с японкой.
Мне кажется, Маззи обрадовалась, когда папа уехал в Сан-Франциско. Теперь она могла целиком заниматься Мартой и мною и занялась нами так усердно и энергично, что ни мне, ни Марте никогда не хотелось иметь детей. По словам Марты, ей кажется, она считала бы себя обязанной делать все, что делала для нас мать, и больше того, а это скучно, а я думаю, мы обе в глубине души сознаем, что нам такое не по силам. Пользуясь солидным банковским счетом своих родителей квакеров (мы так и не узнали, был ли он в нефтяных или железнодорожных акциях или просто денежным), Маззи обеспечила нам двенадцать лет в отличной квакерской «Школе друзей», где учителя с тихими голосами и с безупречными седыми прическами заботливо опускались на колени, чтобы проверить, все ли с тобой в порядке, после того как кто-то запустил в тебя кирпичом. Мы изучали труды Джорджа Фокса, посещали собрания и сажали подсолнечники в неблагополучном северном районе Филадельфии.