Похищение лебедя | Страница: 65

  • Georgia
  • Verdana
  • Tahoma
  • Symbol
  • Arial
16
px

Ничего, как-нибудь найду.


Через неделю после того, как Роберт Оливер пригласил меня зайти к нему в кабинет, я собралась с духом. Дверь, к которой я подошла, сжимая картонную папку, стояла открытой настежь, и я видела, как он, такой громоздкий, расхаживал по крошечной комнатке. Я робко пробралась мимо доски объявлений на его двери — открытки, карикатуры и странная, приколотая кнопкой одинокая перчатка — и вошла, не постучав. Потом сообразила, что надо было постучать, и повернула назад, но остановилась, потому что Роберт уже увидел меня.

— О, здравствуйте! — сказал он.

Он складывал в шкаф какие-то бумаги, и я заметила, что он распихивает их по ящикам стопками, потому что в шкафу не было вертикальных ячеек, как будто он просто хотел убрать со своего стола, спрятать и не заботился, сумеет ли снова найти. В его кабинете был беспорядок: альбомы, рисунки, инструменты художника, всякая всячина для натюрмортов (некоторые предметы я видела в классе), коробки с углем и пастелью, провода, пустые бутылки из-под воды, обертки от бутербродов, наброски, кофейные чашки, документы — всюду бумага.

Порядка на стенах было немногим больше: открытки с видами и репродукциями приклеены на стене над его столом, заметки, цитаты (издалека я ничего не могла прочитать), под всем этим — несколько больших печатных репродукций. Помнится, один плакат был из Национальной галереи, с выставки «Матисс в Ницце», которую я тоже посетила, когда ездила к Маззи прошлой зимой. Роберт налепил исписанные листки для заметок прямо поверх матиссовской дамы в открытом полосатом халате.

Помню еще, что почему-то (так я об этом подумала) у него поверх груды мусора на столе лежал поэтический сборник — избранные стихотворения Чеслава Милоша в переводе. Для меня это тоже было новостью, я удивилась, что художник, оказывается, может читать стихи. Мой друг сердца убедил меня, что это дозволено только поэтам. Я тогда впервые услышала о поэзии Милоша, Роберт ее любил и потом часто мне читал. У меня и теперь сохранился томик, тот самый, что лежал тогда у него на столе. Это один из немногих его подарков, которые я сохранила. Он расставался с вещами так же легко, как помогал другим — свойство характера, на первый взгляд казавшееся щедростью, пока не выяснялось, что он всегда забывает о чужих днях рождения и о своих мелких долгах.

— Входите, пожалуйста.

Роберт расчищал стул в углу, распихивая снятые с него бумаги по ящикам. Потом он задвинул ящик.

— Присаживайтесь.

Я послушно присела между алоэ в высоком горшке и каким-то туземным барабаном, который он использовал для составления натюрморта в студии. Я наизусть помнила каждую бусинку и ракушку на нем.

— Спасибо, что разрешили мне зайти, — как можно непринужденнее произнесла я.

Его физическое присутствие в тесной маленькой комнате казалось еще ощутимее, чем в студии. Стены как будто загибались вокруг него, голова чуть ли не упиралась в потолок, угрожая его пробить. Он наверняка смог бы, раскинув руки, дотянуться до двух стен одновременно. Мне вспомнилась детская книжка с греческими мифами, боги в ней были такими же, как люди, только больше. Он подтянул брюки на бедрах и сел за стол, повернувшись ко мне лицом. Лицо доброжелательного учителя, заинтересованное, хоть я и чувствовала его рассеянность, он уже не слушал меня.

— Конечно. Всегда рад. Как ваши занятия, чем могу помочь?

Я потеребила край папки и усилием воли заставила себя сидеть смирно. Я по-разному представляла, что он мне скажет, особенно когда увидит, как усердно я трудилась над рисунками, а вот отрепетировать, что я ему скажу, забыла. Странно, ведь я не забыла принарядиться и заново причесалась, прежде чем войти в здание.

— Ну, — начала я, — ваш курс мне нравится. Вообще-то, я его полюбила. Я прежде никогда не думала стать художницей, но я продолжаю работать. То есть я начала по-другому видеть вещи. Куда ни посмотрю…

Я собиралась говорить о другом, но под устремленным на меня прищуренным взглядом почувствовала, что во мне что-то открылось и рвется наружу. Глаза у него были примечательные, особенно вблизи, небольшие, если он не распахивал их, зато красивой формы, зеленовато-карие, цвета неспелых оливок, из-за них забывалась его растрепанная прическа и стареющая, как мне показалось, кожа. Или растрепанность становилась особенно заметной по контрасту с глазами? Я так и не решила, даже потом, когда мне выпала возможность пристально изучить его каждой клеточкой моего существа.

— Я хочу сказать, что начинаю смотреть на вещи, а не просто их видеть. Сегодня утром я вышла из общежития и в первый раз заметила ветки дерева. Я постаралась запомнить и потом, вернувшись, зарисовала.

Теперь он меня слушал. Его руки спокойно лежали на коленях. Во взгляде было внимание, не к внутреннему голосу, который он, казалось, часто слышал посреди занятия, он сейчас не был ни изящно небрежным, ни беззаботным. Его большие руки лежали на коленях, а он смотрел на меня. Он не был очарован, он не думал о себе, он даже не замечал меня и моих безупречно уложенных волос. Мои слова застали его врасплох, как неожиданное рукопожатие, или слова языка, который он знал с детства, а потом не слышал много лет. Его густые темные брови удивленно поднялись.

— Это ваши работы? — он указал на картонную папку.

— Да.

Я протянула ему папку, сжимая ее за края. Сердце у меня колотилось. Он открыл ее на коленях и стал рассматривать первый рисунок: вазу моего дяди и миску с фруктами, похищенными из столовой. Мне рисунок виден был вверх ногами — ужасный, ребяческая работа. Он иногда переворачивал вверх ногами наши учебные работы, чтобы мы больше думали о передаче формы и композиции, чем о лампе или кукле. Он так показывал нам чистую форму, и все неточности становились заметнее. Я гадала, с какой стати решилась показать этот набросок, тем более Роберту Оливеру, надо было его спрятать, все это спрятать.

— Я знаю, мне еще лет десять учиться, самое малое.

Он не отозвался, поднес мой рисунок чуть ближе к глазам, потом отодвинул от себя. Теперь я понимала, что десять лет — это очень оптимистичная оценка. Наконец он заговорил.

— Знаете, это не очень удачно.

Стул подо мной закачался, как лодка на волнах. Я не успела ничего подумать.

— Однако, — продолжал он, — в нем есть жизнь, а это то, чему нельзя научить. Это дар.

Он просмотрел еще пару набросков. Я знала, что теперь перед ним лежат мои ветви, и юный поэт без рубашки, ведь я старательно разложила большие листы по порядку. Теперь моя копия яблок Сезанна, а дальше кисть руки моей соседки по комнате, которую она по моей просьбе положила на стол. Я пробовала все понемногу, и на каждый рисунок, который вложила в папку, приходились десять отвергнутых — хоть на это у меня хватило ума. Роберт Оливер еще раз быстро перебрал их, глядя не на меня, а в меня.

— Вы занимались рисованием в школе? Давно рисуете?

— Да и нет, — ответила я, радуясь, что ответ на этот вопрос знаю точно. — В каждом классе были уроки искусства, но нас не особенно утруждали. И рисовать мы не учились. Если не считать того, что было на этом курсе — на вашем, и еще я несколько недель как начала рисовать самостоятельно, потому что без рисунка не получается писать, вы так сказали. Вы говорили, что нет живописи без рисунка.